Друг утешительный и вдохновитель мой!
Теперь он в тех садах, за огненной рекой,
Где с воробьем Катулл и с ласточкой Державин.
О, хороши сады за огненной рекой,
Где черни подлой нет, где в благодатной лени
Вкушают вечности заслуженный покой
Поэтов и зверей возлюбленные тени!
Когда ж и я туда? Ускорить не хочу
Мой срок, положенный земному лихолетью,
Но к тем, кто выловлен таинственною сетью,
Всё чаще я мечтой приверженной лечу.
Но в черновике был другой вариант третьей строфы:
И верится тогда: под элизейской сетью
Дерев невянущих – мы встретимся опять,
Два друга любящих, две тени, чтобы третью,
Равно нам милую, спокойно поджидать.
Иным теням в этом “раю” места не было. В “элизейских” полях поэт хотел встретить время своего, пусть и небезоблачного, счастья – 1920-е годы.
Второе стихотворение написано в июне 1937-го под впечатлением от фильма “Мария Шотландская” (1936), в котором Марию Стюарт играла Кэтрин Хэпберн, внешне похожая на Берберову. Поэт, вдруг забывший про свое презрение к “синематографу”, мысленно обращается к актрисе:
Нет, не шотландской королевой
Ты умирала для меня:
Иного, памятного дня,
Иного, близкого напева
Ты в сердце оживила след…[713]
Но так или иначе, поэт обрел новый семейный очаг. Формально его жизнь вошла в обычную колею: Ходасевич продолжал писать для “Возрождения” (благо, теперь это было его единственной работой), зарабатывая 300–400 франков в неделю. Вечера, а порою и ночи он проводил за карточным столом в “Мюрате”; среди партнеров его были и некоторые литературные противники, в том числе Адамович, тоже заядлый игрок. Он стал религиозен, часто бывал в костеле. Летом, если были деньги, уезжал с женой в загородные пансионы. Так шли годы.
2
Тем временем в идейном направлении газеты, в которой работал Ходасевич, произошли существенные изменения.
Еще в 1920-е годы на страницах “Возрождения” не раз сочувственно, хотя и не без оговорок, писалось об итальянском фашизме и его вожде Бенито Муссолини. Тогда в этом не было ничего странного или стыдного: раннему Муссолини симпатизировали такие выдающиеся либерально-консервативные политики, как Уинстон Черчилль и Владимир Жаботинский. Были у него поклонники и среди писателей, в том числе русских. Мережковский даже удостоился аудиенции у дуче и издал на средства итальянского правительства свою книгу о Данте.
Но в начале 1930-х уже в другой европейской стране, Германии, громко заявила о себе национал-социалистическая партия, в январе 1933 года пришедшая к власти. “Возрождение” помещало очень много материалов о новой Германии, НСДАП и канцлере Хитлере (в газете была принята такая транскрипция): сперва – нейтральных, затем – нейтрально-благожелательных, потом – не лишенных восторженного пафоса. Причина была очевидной: редакция наконец увидела в Европе политика, готового вторгнуться в Россию и сокрушить большевиков. Лев Любимов так передает рассуждения главного редактора “Возрождения” Юлия Семенова:
Поймите, освободить Россию может только война. Кто бы ни нанес удар – немцы, японцы или англо-французы, все равно. Но немцы, пожалуй, всего вернее ‹…›. Чтобы укрепить свою власть, Гитлеру нужно повести немецкий народ в легкий победоносный поход. Значит, свергнуть советскую власть ему предназначено самой судьбой. Вот она – высшая слава без особенных жертв! Гитлер, как трезвый политик, конечно, не пожелает чрезмерного унижения России. Мало ли что он там написал в “Майн Кампф”…[714]
Любимов забывает лишь упомянуть, что сам он и был ведущим политическим обозревателем газеты и главным проводником ее прогерманского курса.
В том, что война Германии с Россией будет легкой и обойдется без больших жертв, в “Возрождении” не сомневались, так как не верили в экономические успехи Советов и полагали, что весь народ без исключения ненавидит большевиков и не станет их защищать. Заплатить освободителям готовы были репарациями и территориальными уступками.
Внутреннюю политику Гитлера Семенов и его сотрудники одобряли не во всем; о наиболее скользких вопросах (расовые законы, принудительная эвтаназия “дефективных” и психически неполноценных людей, стерилизационная программа, позднее – “хрустальная ночь”) или совсем не писали, или делали упор на “борьбу с перегибами” – то есть вели себя в точности так же, как в сходных случаях поступала большевизанская эмигрантская пресса. Антисемитизм позднему “Возрождению” был не чужд, но антисемитизм умеренный, “просвещенный”, со множеством оговорок, ни в коем случае не расовый – так сказать, шульгинского пошиба. Среди постоянных сотрудников газеты были евреи, например, поэт Юрий Мандельштам (ученик Ходасевича, участник “Перекрестка”), на страницах ее появлялись большие статьи о Бялике (Ходасевича) и о Шестове (Мандельштама). Идеологически Семенову были ближе всего “нацмальчики” – члены Национального союза нового поколения (позднее переименованного в Народно-трудовой союз), сторонники идей солидаризма и корпоративного государства.
А Ходасевич – как он ко всему этому относился? По словам Любимова, как-то, “наслушавшись семеновских поручений ‹…› сказал, выходя из редакторского кабинета:
– Беда с этим человеком! Логика железная, а точка отправления дурацкая”[715].
По крайней мере, в писания самого Ходасевича никто не вмешивался. Однако и уйти от соприкосновения с основной, политической частью издания никакой возможности не было: ведь там работали, в числе прочих, люди, близкие ему по духу. Одним из главных публицистов “Возрождения” был Павел Муратов. Любимов тоже был не просто политическим журналистом: он великолепно разбирался в истории искусств, ставшей впоследствии его профессией, интересовался русской историей, написал книгу о тайне старца Федора Кузьмича, которую Ходасевич отрецензировал. Георгий Александрович Мейер, также высказывавшийся на политические темы, в том числе и по “еврейскому вопросу”, был видным мыслителем, знатоком Достоевского и поклонником поэзии Ходасевича.
Вероятно, Ходасевич старался не задумываться над политическими аспектами своего сотрудничества в “Возрождении” – выбора все равно никакого не было. Но ко всему прочему в газете стали хуже платить. Начало 1930-х годов было по всему миру экономически трудным временем. К середине десятилетия дела во французской экономике (а значит, и у русских эмигрантов) улучшились – но к этому времени русскоязычная аудитория во Франции стала сокращаться по естественным причинам: старшее поколение начало редеть, молодежь стремительно ассимилировалась. Конкуренция двух главных русско-парижских газет обострялась. Несмотря на то что программа “Возрождения” была ближе к настроениям большинства эмигрантов, чем платформа “Последних новостей”, гукасовская газета проигрывала милюковской из-за меньшего профессионализма. Гукасов терпел убытки и постепенно сокращал гонорары (за глаза его звали “Сократом”). С 1936 года “Возрождение” превратилось в еженедельник.
При этом взгляд Ходасевича на тот предмет, которому была посвящена большая часть его статей, на настоящее русской литературы здесь и там, становился все более мрачным. Уже в статье “Литература и власть в Советской России” (1931), написанной, по собственному утверждению, “для одного иностранного журнала”, но напечатанной в “Возрождении” (№ 2382–2396), Ходасевич констатировал: после периода “военного коммунизма”, с централизованным распределением бумаги и типографских мощностей, с привилегиями пролетарским писателям и футуристам, после краткого периода полусвободы в 19211923 годы, после середины 1920-х, когда однообразно-бездарная “напостовская” словесность сосуществовала с разнообразной, в том числе талантливой “попутнической”, – наступило время идеологического террора, связанное с появлением нового типа литераторов: “молодых марксистов, получивших ускоренную подготовку для критической и редакционной деятельности”. В статье “В поисках критики” Ходасевич называет их имена: Дмитрий Горбов, Леопольд Авербах, Осип Бескин, Анатолий Тарасенков… Эти люди начали травлю не только писателей-“попутчиков”, но и марксистов старшего поколения, а затем – друг друга, и в результате, как писал Ходасевич, “всеобщий спор быстро превратился в сеть политических доносов”.
Как следствие – уже к началу 1930-х годов проза в СССР стала увядать. В это время получает распространение “литература факта” – производственные репортажи, беллетризованная журналистика. “Уже два года журналы заполнены описаниями поездок по всевозможным заводам, фабрикам, по диким местам, где производятся работы, предусмотренные пятилетним планом”[716]. В глазах Ходасевича это знак окончательного художественного вырождения советской литературы. Позднее это поветрие сходит, однако очень немногие беллетристические произведения советских писателей, опубликованные после 1931 года, привлекли внимание Гулливера. В их числе – проза молодого Юрия Германа: “Наши знакомые” и “Лапшин”. Эта повесть и понравилась Ходасевичу и Берберовой, и шокировала их: “маленький человек”, чьи переживания описаны с чеховской тонкостью, – не акцизный чиновник, а сотрудник Уголовного розыска и – как попутно выясняется – бывший чекист, лично расстреливавший врагов революции. “Тут-то кончается Чехов и начинается нечто такое, почему от талантливой, мягкой, идиллической ‹…› повести Германа воротит душу. Сознает ли сам Герман эту отвратность? Порою кажется – сознает, порою – нет, все это в него уже впиталось. А между тем, это и загадка о нынешних подсоветских людях, и эту загадку мы не можем отсюда решить, как ни бьемся”