Владислав Ходасевич. Чающий и говорящий — страница 107 из 118

[717].

С поэзией в СССР дело обстояло еще хуже. Теперь Гулливер уже скучал по былым эскападам графомана Сельвинского, которые были “глупы, но оригинальны”. Новые советские поэты вызывали у него либо отвращение (как, например, кровавые киплингианские стихи бывшего чекиста Александра Прокофьева), либо скуку. Правда, неожиданно ему стал нравиться Пастернак – новый, неоклассический Пастернак “Второго рождения”. “Никого не будет в доме…” в “Литературной летописи” приводится почти полностью со следующим комментарием: “Таких стихов в советской России сейчас не пишет никто, по крайней мере, не печатает”[718]. Новый Мандельштам заинтересовал: прочитав в “Звезде” “С миром державным…”, Гулливер отмечает “некоторую перемену” в голосе поэта и жалеет, что им “не издана книга стихов последнего времени”[719]. Но стихотворение “Там, где купальни, бумагопрядильни…” напомнило ему Северянина, и он просто не заметил напечатанного на соседней странице в № 6 “Нового мира” за 1932 год “Ламарка”. Между тем это не только одна из вершин поэзии Мандельштама, но и стихотворение, в котором он по мироощущению и пластике, пожалуй, ближе всего к Ходасевичу. Со сдержанной теплотой поминаются Гулливером предсмертные и посмертные публикации “талантливого и печального” Вагинова, не без одобрения – некоторые стихи Павла Васильева.

Любопытно, что в том же 4-м номере “Звезды” за 1931 год, где напечатался Мандельштам, Ходасевич со сложным чувством обнаружил собственное имя. “Под европейской ночью черной заламывает руки он” – эти строки из “Европейской ночи” служили эпиграфом к стихотворению Николая Брауна “Русский иностранец”. Приведем несколько строф из этого произведения:

…А в глухом зарубежном вое,

В бой подначивая сердца,

Околачивается воин

Николаевского образца.

Это брякнет усами ржавыми,

Выпрямляя лампасы штанин,

Императорской державы

Верноподданный гражданин.

Это он, потертый, понурый,

Чужеземную злость вороша,

Продается до нитки, до шкуры –

Дело швах: не взять ни шиша.

Там, на родине, в щепы разбито корыто –

Ни стены, ни слуги, ни души,

Там шныряют по зарослям быта,

Гнезда затхлые разворошив,

Там выуживают начисто

Зарубежных дел ходоков…

По ночам его сон таков:

С хлебом-солью стоит кулачество…

Дальше в 65 (!) строчках описывается, как автор, “запевала и горлопан”, расправляется с этим презренным белогвардейцем:

…Я вяжу твои руки нечистые,

Я иду заодно и до тла –

С зачинателями, Чекистами,

Выметателями барахла. ‹…›

Я следы твои смрадные – вот,

Видишь – сбагриваю в расход.

Ходасевич так прокомментировал стишки Брауна:

Лет десять тому назад он вращался среди молодых учеников Гумилева. ‹…› Обыкновенный интеллигентный мальчик, по крови немец. И вот – теперь он в одной “шеренге” с чекистами и мечтает вывести в расход миллиона полтора зарубежных людей. Не думаю, чтобы все тут было лишь ложью и приспособленчеством. Вероятно, щупленькая душа молодого человека и впрямь изуродована, загрязнена кровавой мечтой о расправах, расстрелах, пытках. ‹…› Сегодня несчастный Браун лает и воет на нас – завтра с пущей яростью бросится на самих “зачинателей и чекистов[720].

И все же то, что его помнят и читают там, что его стихи – хотя бы так! – цитируются в советской печати, могло доставить Ходасевичу известное удовольствие[721].

Как и прежде, наибольший интерес у Ходасевича вызывала исследовательская, литературоведческая, публикаторская деятельность по ту сторону границы. Он внимательно следил за деятельностью ленинградского издательства “Academia” – своего рода заповедника культуры в мире первой и второй пятилеток. Вероятно, он ставил себя на место людей, сотрудничавших с этим издательством, среди которых попадались и его былые друзья (например, Эфрос), думал о том, что, может быть, по ту сторону границы “формальная история литературы” стала бы его убежищем. Лучше это было бы или хуже поденщины в “Возрождении”? Ходасевич, конечно, обратил внимание и на то, что во главе “Academia” был поставлен в 1933-м полуопальный Каменев. Когда год спустя, сразу же после убийства Кирова, бывший хозяин Москвы был арестован и объявлен организатором этого теракта, Ходасевич писал: “Жалеть о прекращении его культурной работы не приходится, но все-таки можно опасаться, что его опала будет иметь неприятные последствия для словесности. Без всякого деятельного участия Каменева, но под его официальным руководством и под его ответственностью составлялись планы издательства, распределялась работа, принимались рукописи. Весьма возможно, что новый бездельник, который окажется на его месте, начнет ломку «каменевского наследства»”[722]. Что книги, в которых фигурирует имя Каменева, будут просто изъяты из библиотек, Ходасевич предположить, разумеется, не мог. Другим проектом – на сей раз рожденным просветительской энергией Горького – стала серия “Библиотека поэта”, которой Ходасевич посвятил статью под названием “Научный камуфляж”:

Произведения многих замечательных или выдающихся русских поэтов давно нуждались в переиздании. ‹…› Совершенно естественно, что среди поэтов и историков литературы, живущих в России, возникла мысль к такому переизданию приступить. Для осуществления этого замысла было необходимо получить от большевиков разрешение и материальные средства, что, разумеется, невозможно, если большевики не будут заинтересованы в предприятии. По этой части у оставшихся в России деятелей науки и литературы давно сложился известный опыт. Большевики охотно идут навстречу культурным начинаниям при соблюдении трех условий: во-первых, самое начинание должно быть хотя бы сколько-нибудь им полезно в агитационном отношении; во-вторых, оно должно быть задумано широко, громоздко, в большом масштабе; в-третьих, следует сделать так, чтобы кто-нибудь из крупных большевиков казался его вдохновителем и руководителем, – иными словами, чтобы тут же создалась для такого большевика новая синекура.

Следы такой организации дела совершенно явственно проступают и в “Библиотеке поэта”. На переиздание просто нескольких выдающихся авторов они не пошли бы. Державины и Денисы Давыдовы им не нужны, отчасти даже противны. Но если к Державину и Денису Давыдову присоединить всевозможную стихотворную заваль, если извлечь из забвения давно похороненную революционную и подпольную литературу, если придать, таким образом, минувшей русской поэзии такой колорит, каким она в действительности не обладала, но какой ее хотели бы видеть большевики, то получится затея, в достаточной мере агитационная и в достаточной степени “грандиозная”. Так и сделали. Составили план, по которому настоящие поэты будут переизданы в ряду всевозможных подпольщиков и под их прикрытием. Боратынского переиздадут, прикрыв его Курочкиным, а Дельвига – поэтами “Искры”. ‹…› Так составился план “Библиотеки поэта”. В качестве вдохновителя и руководителя привлекли Горького. Горький значится на первом месте среди редакторов. Горький написал общее предисловие о целях издания ‹…›. Работать по-настоящему, то есть рыться в архивах, в библиотеках, устанавливать тексты, писать вводные статьи и сопроводительные примечания, он, конечно, не будет. Работать будут другие[723].

Думается, что социокультурную сторону явления Ходасевич описывает несколько упрощенно (речь шла не просто о примитивной агитации, а – как метко выразился сам же Владислав Фелицианович в другой статье – об “обынтеллигенчиваньи” масс, о механическом усвоении и приспособлении ко внеположным целям знаний, приемов и форм былых культур, которое составляло важнейшую сторону советской цивилизации). Но в том, что касалось издательских планов “Библиотеки поэта”, он был прав. Внимание его закономерно привлек том Державина, составленный Григорием Гуковским. Ходасевич в целом благожелательно оценил его работу, проявив, правда, забавную рассеянность: он упорно именует Гуковского – Ямпольским (литературовед с такой фамилией составил том поэтов “Искры”).

Разочарование Ходасевича касалось, однако, не только советской, но и эмигрантской литературы. В сущности, оно было частью разочарования в эмиграции в целом, ставшего естественным результатом завышенных ожиданий, пришедших на смену первоначальному высокомерному отторжению. Впервые о кризисе эмигрантской словесности Ходасевич заговорил в статье “Литература в изгнании” (Возрождение. 1933. 22 апреля; 27 апреля; 4 мая). В начале этой статьи Ходасевич еще и еще раз подчеркивает принципиальную возможность эмигрантской литературы. В качестве примера он, кроме польской, приводит еврейскую литературу, от Галеви до Бялика и Черниховского. Но, по его суровому мнению, русская эмигрантская литература не дала подобных свершений. В этом Ходасевич обвиняет прежде всего писателей старшего поколения, которые “принесли с собой из России готовый круг образов и идей – тех самых, которые некогда создали им известную репутацию, и запас приемов, к которым они привыкли. Творчество их в изгнании пошло по привычным рельсам, не обновляясь ни с какой стороны. Рассеянные кое-где проклятия по адресу большевиков да идиллические воспоминания об утраченном благополучии не могли образовать новый, соответствующий событиям идейный состав их писаний”. Этой косности Ходасевич противопоставляет собственную культурологическую платформу, которую он только теперь сформулировал так чеканно, но которая может служить характеристикой всей его четвертьвековой литературной деятельности: