Владислав Ходасевич. Чающий и говорящий — страница 26 из 118

4

Тем временем в жизни Ходасевича появляются новые люди – и возвращаются прежние знакомые.

По-новому расцветает дружба с Андреем Белым. На смену пьяному бреду петербургской поездки осенью 1907 года приходит ясный интеллектуальный союз. Если с Муни Владислав проводит взвинченные вечера, то с Белым – трезвые дни.

Приходил большею частью по утрам, и мы иногда проводили вместе весь день, то у меня, то гуляя: в сквере у храма Христа Спасителя, в Ново-Девичьем монастыре; однажды ездили в Петровско-Разумовское, в грот, связанный с убийством студента Иванова. Белый умел быть и прост, и уютен ‹…› Разговоры его переходили в блистательные импровизации и всегда были как-то необыкновенно окрыляющи. Любил он и просто рассказывать: о семье Соловьевых, о пророческих зорях 1900 года, о профессорской Москве, которую с бешенством и комизмом изображал в лицах. Случалось – читал только что написанное и охотно выслушивал критические возражения, причем был, в общем, упрям. Лишь раз удалось мне уговорить его: выбросить первые полторы страницы “Серебряного Голубя”. То был слепок с Гоголя, написанный, очевидно, лишь для того, чтобы разогнать перо[181].

Ходасевичу едва ли не первому Белый изложил свою новую, революционную по тем временам теорию русского стиха.

Любовь к Белому и восхищение им не исключали некоторой иронии в его адрес – даже в эти годы. Еще в 1907-м Ходасевич написал остроумную пародию на “Симфонии”, но без одобрения Бориса Николаевича (как он называл друга) публиковать ее не стал. Белый и в эти годы побаивался злого языка своего младшего друга, но Ходасевич до поры сдерживал себя. Сам Борис Николаевич Бугаев соприкасался с ним в основном ясной, солнечной стороной своего сознания, хотя в его жизни было в те годы разное: бесконечные довыяснения отношений с Блоками, ссоры с “Золотым руном”, публичные скандалы, та же “Штемпелеванная культура”, с Ходасевичем. Но с иным житейским обличьем Андрея Белого Ходасевичу еще придется столкнуться.

Другой человек из недавнего прошлого поэта, Александр Брюсов, несколько лет провел в странствиях. Как иронизировал его старший брат, в книге Alexander’а “По бездорожью” (1907) чуть ли не каждое стихотворение “помечено другою частью света”. В ходе этих скитаний он время от времени посылал тогда еще богатому Ходасевичу открытки с просьбой прислать денег (видимо, ему легче было обратиться с этой просьбой к гимназическому другу, а не к старшему брату). Побывав в Египте, Америке, Австралии, он снова объявился в Москве.

В 1909 году на одном из поэтических вечеров на квартире Петра Зайцева Александр Яковлевич появился со спутницей – худенькой темноглазой девушкой. Брюсов представлял ее как свою жену. Ее звали Анна Ивановна, близкие знакомые называли ее Нюра, ей было двадцать два или двадцать три года, она приходилась сестрой Георгию Чулкову, чьи стихи Ходасевич недавно так разбранил. Несмотря на свою молодость, Анна Ивановна уже испытала в жизни многое: побывала замужем за журналистом Евгением Гренционом (чью фамилию продолжала носить), родила сына Эдгара (Гарика, или Гаррика, как звали его дома), рассталась с мужем, некоторое время жила с Борисом Диатроптовым (“который не был ни поэтом, ни писателем, но был умным человеком, большой культуры и тонкой души”[182], и тоже дружил с Ходасевичем), ушла от него к Александру Брюсову… По-видимому, официальный развод с Гренционом последовал не сразу: во всяком случае, брак Анны с Брюсовым так и остался невенчанным.

Анне Ивановне очень понравились стихи Ходасевича (раньше она их не знала). Вскоре дружеское общение Брюсова-младшего и Ходасевича возобновилось. По ее словам, “Владя стал у нас часто бывать, даже гостил у нас на даче, совместно переводил с А. Б. какой-то испанский роман, писали шуточные стихи, эпиграммы, пародии и тому подобные вещи”[183].

Нюра быстро стала ближайшим другом Ходасевича – гораздо ближе, чем Александр. Она была в числе первых читателей его стихов, единственным (наряду с Муни) человеком, с которым он мог поделиться сокровенными личными переживаниями. Тем более что как раз с Муни в те годы не всем можно было поделиться: духовные и личные метания двух друзей опасно совпадали по фазе, и в метаниях этих была замешана одна и та же женщина.

Что же происходило с Самуилом Викторовичем Киссиным в 1908–1909 годах? Об этом известно от Ходасевича, а он многого недоговаривает.

После одной тяжелой любовной истории… Муни сам вздумал довоплотиться в особого человека, Александра Александровича Беклемишева (рассказ о Большакове был написан позже, именно на основании опыта с Беклемишевым). Месяца три Муни не был похож на себя, иначе ходил, говорил, одевался, изменил голос и самые мысли. Существование Беклемишева скрывалось, но про себя Муни знал, что, наоборот, – больше нет Муни, а есть Беклемишев, принужденный лишь носить имя Муни “по причинам полицейского, паспортного порядка”.

Александр Беклемишев был человек, отказавшийся от всего, что было связано с памятью о Муни, и в этом отказе обретающий возможность жить дальше. Чтобы уплотнить реальность своего существования, Беклемишев писал стихи и рассказы; под строгой тайной посылал их в журналы. ‹…›

Двойное существование, конечно, не облегчало жизнь Муни, а усложняло ее в геометрической прогрессии. Создалось множество каких-то совсем уж невероятных положений. Наши “смыслы” становились уже не двойными, а четверными, восьмерными и т. д. Мы не могли никого видеть и ничего делать. ‹…› И вот однажды я оборвал все это – довольно грубо. Уехав на дачу, я написал и напечатал в одной газете стихи за подписью – Елисавета Макшеева. (Такая девица в восемнадцатом столетии существовала, жила в Тамбове; она замечательна только тем, что однажды участвовала в представлении какой-то державинской пьесы.) Стихи посвящались Александру Беклемишеву и содержали довольно прозрачное и насмешливое разоблачение беклемишевской тайны. Впоследствии они вошли в мою книгу “Счастливый Домик” под заглавием “Поэту”. Прочтя их в газете, Муни не тотчас угадал автора. Я его застал в Москве, на бульварной скамейке, подавленным и растерянным. Между нами произошло объяснение. Как бы то ни было, разоблаченному и ставшему шуткою Беклемишеву оставалось одно – исчезнуть. Тем дело тогда и кончилось. Муни вернулся “в себя”, хоть не сразу[184].

В стихах Макшеевой, стилизованных, как многое у тогдашнего Ходасевича, ситуация, породившая “раздвоение” личности Киссина, освобождена от всякого драматизма:

Ты губы сжал и горько брови сдвинул,

А мне смешна печаль твоих красивых глаз.

Счастлив поэт, которого не минул

Банальный миг, воспетый столько раз!

Ты кличешь смерть – а мне смешно и нежно:

Как мил изменницей покинутый поэт!

Предчувствую написанный прилежно,

Мятежных слов исполненный сонет…

Наверное, так все и было бы, если бы за “беклемишевским” опытом Муни в самом деле стояла только неразделенная любовь. Но причины были глубже: ощущая свою “недовоплощенность”, друг Ходасевича мечтал – подобно измышленному Достоевским дьяволу – о безвозвратном превращении “хоть в семипудовую купчиху”. Не исключено, что в случае Муни за этой игрой стояло и тайное желание уйти от своего еврейства (в реальной жизни всякие попытки такого ухода были для Муни табуированы – хотя бы из-за привязанности к родителям).

Так или иначе, единственный биограф Муни, И. Андреева, убеждена: женщина, увлечение которой толкнуло его на “беклемишевский” эксперимент, – это Евгения Владимировна Муратова, урожденная Пагануцци.

Прадед Евгении Владимировны, итальянский архитектор, был приглашен в Россию при Николае I, но по пути стал жертвой разбойников. Император, в компенсацию гибели супруга, даровал его вдове русское дворянство и поместья. В 1905 году двадцатилетняя Евгения вышла замуж за Павла (Патю) Муратова – журналиста, художественного критика и искусствоведа, хранителя Отдела изящных искусств и классических древностей Румянцевского музея[185].

Позднее, уже в советское время, Евгения Муратова несколько подкорректировала свою биографию, добавив туда Высшие женские курсы и “забыв” про занятия танцами. Неудивительно: в это время Муратова служила в Наркомфине, а потом в издательстве “Перевал”. Но пятнадцатью годами раньше Пагануцци была прилежной ученицей студии балерин-босоножек, последовательниц Айседоры Дункан, созданной в Москве Элли (Еленой Ивановной) Рабенек. Ходасевич, кстати, был близко знаком по меньшей мере еще с одной студисткой Рабенек – Татьяной Саввинской; она упоминается в автобиографической хронике и мемуарах А. И. Ходасевич – видимо, Татьяна из “донжуанского списка” соответствует именно ей.

В Муратову влюблялись многие. Муни эта неудачная влюбленность в итоге побудила решительно изменить жизнь. “«Беклемишевская история» и попытки «воплотиться в семипудовую купчиху» повлекли за собой другие, более житейские события, о которых сейчас рассказывать не время”[186], – кратко пишет Ходасевич, но о чем он умалчивает, понять нетрудно. Чтобы забыть о Муратовой, Муни (возможно, еще в “беклемишевской” роли) в конце мая 1909 года женился на двадцатиоднолетней Лидии Брюсовой, младшей сестре Валерия и Александра Яковлевичей. Поступок этот был связан, между прочим, с преодолением препятствий: Беклемишев-то, вероятно, был православным, а вот Самуил Викторович Киссин принадлежал к иудейскому вероисповеданию. В Российской империи брак между православной и иудеем был невозможен, переход из православия в иудаизм тоже, а Киссин креститься не хотел. Оставалась одна возможность: переход невесты в лютеранство (что до 1905 года тоже не допускалось – но в начале ХХ века российские законы стали либеральнее). Лютеранская церковь разрешает венчание с иудеем или мусульманином. По этому пути и пошли Самуил Викторович и Лидия Яковлевна.