Можно представить, какие чувства вызвало это в московской купеческой семье Брюсовых, пусть и далекой от патриархальности. Ходасевич язвительно вспоминает про антисемитизм Валерия Яковлевича, который “не только наотрез отказался присутствовать на свадьбе, но и не поздравил молодых, а впоследствии ни разу не переступил их порога”[187]. Но, судя по всему, гораздо сильнее, чем предубеждения окружающих, внешне вполне благополучный брак Киссиных омрачало то, что Самуил Викторович никак не мог забыть Евгению Муратову. Впрочем, если Муни хотел “воплотиться”, обрасти бытовым обличьем, можно сказать, ему это удалось. Только вот принесло ли это ему счастье?
Весной 1910 года с Муратовой познакомился Ходасевич. Почти сразу же начался их роман. Евгения увидела Владислава таким: “Довольно высокого роста, очень тонкий, даже худой. Смугло-зеленоватая кожа лица, блестящие черные волосы, гладко зачесанные. Элегантный, изящный, как-то все хорошо на нем сидит. В пенсне. Когда он их снимает, то глаза у него детские и какие-то туманные. (Я говорила: как у новорожденного котенка, – он смеялся.)”[188] Любопытно, что все прочие в это время описывают Ходасевича низкорослым.
Воспоминания Муратовой о Ходасевиче (две страницы) – текст довольно сбивчивый, сумбурный. В основном это описания их совместных блужданий по Москве. Влюбленные гуляли по ночным бульварам, заходили в кафе, ресторанчики – даже в извозчичьи чайные. Слушали ресторанных артистов. Муратова утверждает, что однажды они видели Вертинского, который “читал и пел свои стихи”, и что Ходасевичу его выступление понравилось (но это сомнительно: в 1910 будущий знаменитый шансонье только что приехал в Москву из Киева и лишь два года спустя начал выступать публично, на сцене Театра миниатюр). Иногда ездили в Петровский парк, в Сокольники. Случалось, Евгения сопровождала своего спутника в Литературно-художественный кружок и присутствовала при его картежной игре. Любовь к “острым ощущениям” – это было ей понятно. Остроумная, очаровательная, живая “царевна” (как называл ее Ходасевич в стихах) была из тех, кто дышал воздухом “веселой легкости бездумного житья” предвоенных лет. Такой он ее и описал:
Царевна ходит в красном кумаче,
Румянит губы ярко и задорно,
И от виска на поднятом плече
Ложится бант из ленты черной.
Царевна душится изнеженно и пряно
И любит смех и шумный балаган, –
Но что же делать, если сердце пьяно
От поцелуев и румян?
Переписка Ходасевича и Муратовой поразительно не похожа на переписку с Петровской – и не только потому, что с Ниной они были приятелями, а не любовниками. Быстрый, лихорадочный, но зоркий взгляд на мир и вещи, житейская наблюдательность и выразительный язык Евгении Владимировны (всего этого у нее несравнимо больше, чем у писательницы Петровской) – это было Ходасевичу близко и созвучно. “В тутошней стране даже говорить не умеют: вместо «грибы» говорят «рыба» и вместо «рыба» «грыбы», и лица у финнов безразличные – ни глаз, ни носа, ни рта, а нечто среднее”[189] (письмо из Териоки от 13 августа 1910 года). Но Владислав Фелицианович неслучайно жаловался Анне Чулковой на “не вполне серьезное отношение к его любви” со стороны Евгении. Отзвуки этих жалоб есть и в его немного иронических строках:
…Хорошо, что в этом мире
Есть еще причуды сердца,
Что царевна, хоть не любит,
Позволяет прямо в губы
Целовать. ‹…›
Хорошо с улыбкой думать,
Что царевна (хоть не любит!)
Не забудет ночи лунной,
Ни меня, ни поцелуев –
Никогда!
Сам он был влюблен страстно и горячо:
Я читаю, перевожу, курю папиросы (это самое прекрасное из всего) – и сквозь все счастливая какая-то мысль, даже не мысль, а знание о тебе: что где-то есть ты. Это было бы почти счастьем, если бы не необходимость реального ощущения: видеть и целовать. Теперь еще больше, чем прежде, завидую твоей радости – быть всегда с собой. Милая, закрой глаза и поцелуй свою руку много раз (письмо от 26 июля 1910 года)[190].
В каком-то смысле эта любовь была более естественной и ясной, чем юношеская – к Марине Рындиной. Но как и у той, у этой любви не было будущего.
В это время Евгения еще была замужем за Павлом Муратовым. Муж, “безвозвратно-домашний и преданный”[191], вызывал у нее жалость, которая, однако, не могла перевесить “причуды сердца”, легкомыслие, жажду новых впечатлений. Сам же Муратов, как истый джентльмен, не позволял себе проявлять ревность и был корректен с поклонниками жены. Однако и в его жизни со временем появились новые увлечения, а отношения с Евгенией стали чисто дружескими. Муратовы подолгу жили в Петербурге и в Финляндии, Владислав проводил летние месяцы в Гиреево – разлуки лишь обостряли и укрепляли влюбленность. Развязка наступила только в 1911 году – и за многие сотни верст от Москвы.
5
Впоследствии, в послереволюционное время, в дни еще “полуэмигрантских” скитаний по Европе, Ходасевич с ностальгией вспоминал “былые поездки заграницу”. Но на самом деле такая поездка была лишь однажды – летом 1911 года.
Беспорядочный образ жизни, который вел Ходасевич в течение трех лет, не мог не сказаться на его и так уже некрепком здоровье. В конце 1910 года у него обнаружили туберкулез. К счастью, Владислав Фелицианович только что получил первые крупные гонорары из “Пользы”, так что болезнь стала поводом для путешествия в Италию.
Как раз так получилось, что Евгения Муратова в эти же месяцы отправилась на гастроли с “труппой босоножек” Элли Рабенек. Влюбленные договорились о встрече в Венеции.
2 июня 1911 года Ходасевич садится в поезд на Белорусско-Балтийском вокзале.
Путь из Москвы в Европу проходил через западные окраины России. Впервые Владислав увидел мир, в котором жили его предки – польские, литовские и еврейские, услышал на станциях язык своих родителей.
На второй день поездки он пишет Муни:
На границе польский язык (там обращаются к пассажирам сперва по-польски, а потом уже по-немецки) – меня избавил от труда вынимать ключи из кармана: совсем не смотрели. Это, впрочем, меня огорчило: зачем же я не взял папирос? Если бы знал, что за мерзость немецкие или австрийские (черт их дери!) папиросы!! Я тебе привезу в подарок…
В Ивангороде поезд стоял 20 минут, и я свел знакомство с человеком, у которого были настоящие рыжие пейсы. Милый, но скучный: примирился со всем. Ну, вот. А в Польше на могилах ставят кресты, на которых можно распинать великанов, я не преувеличиваю. Такие же кресты – на перекрестках. Должно быть, нет страны печальнее, несмотря на белые домики и необычайно кудрявые деревья[192].
Дальше – Вена:
В Вене все толстые, и мне слегка стыдно. Часов в 9 встретил я похороны… хоронят здесь рысью. Ящик с покойником прыгает, венки прыгают, – все толстое, пружинистое – и прыгает[193].
И вот – Италия. Но прежде чем приводить цитаты из итальянских писем и статей Ходасевича 1911 года, вспомним одно его гораздо более позднее стихотворение – “Брента, рыжая речонка…” (1920). Воспоминания о реке, которая упоминается в “Евгении Онегине” и которая для русских романтиков была символом la bella Italia, вдохновляет его на такие строки:
…Я и сам спешил когда-то
Заглянуть в твои отливы,
Окрыленный и счастливый
Вдохновением любви.
Но горька была расплата.
Брента, я взглянул когда-то
В струи мутные твои.
С той поры люблю я, Брента,
Одинокие скитанья,
Частого дождя кропанье
Да на согнутых плечах
Плащ из мокрого брезента.
С той поры люблю я, Брента,
Прозу в жизни и в стихах.
Может сложиться впечатление, что Ходасевич ехал в Италию, охваченный романтическим эстетизмом, а столкнулся с “житейской прозой”. Но вот его письмо Муни от 18 июня:
Италия – страна божественная. Только всё – “совсем не так”. О Ренессансе хлопочут здесь одни русские. Здешние знают, что это все было, прошло, изжито, и ладно. Видишь ли: одурелому парижанину русский стиль щекочет ноздри, но мы ходим в шляпах, а не в мурмолках, Василия Блаженного посещаем вовсе не каждый день, и даже новгородский предводитель дворянства, с которым я очень знаком, не плачет о покорении Новгорода. Здесь в каждом городе есть памятник Гарибальди и via Garibaldi[194]. Этим все сказано. Ежели бы российские италиелюбы были поумнее, они бы из этого кое-что смекнули.
Итальянцы нынешние не хуже своих предков – или не лучше. Господь Бог дал им их страну, в которой что ни делай – все выйдет ужасно красиво. Были деньги – строили дворцы, нет денег – взгромоздят над морем лачугу за лачугой, закрутят свои переулочки, из окна на ветер вывесят рыжие штаны либо занавеску, а вечером зажгут фонарь – Боже ты мой, как прекрасно! В Генуе новый пассаж, весь из гранита. Ничего в нем нет замечательного, – а вот ты попробуй-ка из гранита сделать так, чтобы некрасиво было: ведь это уже надо нарочно стараться. А у нас – ежели ты уж очень богат, ну, тогда можешь пустить мраморную облицовочку, которую неизбежно надо полировать (иначе она безобразна), – но из нее ничего, кроме модернчика, не смастеришь.
Здесь нет никакого искусства, ей-Богу, ни чуточки. Что они все выдумали? Здесь – жизнь, быт – и церковь. Царица-Венеция! Genova la superba!