Владислав Ходасевич. Чающий и говорящий — страница 48 из 118

[344].

17 сентября Ходасевичи были приглашены к Любови Никитичне на день рождения, на дачу в Подольском. После трапезы уже, вероятно, не совсем трезвый Владислав Фелицианович вышел из душной комнаты на балкон бельэтажа – и оступился; по словам Анны Ивановны, “он не упал, но встал так твердо, что сдвинул один из спинных позвонков”. Сперва Владислав Фелицианович большого значения этой травме не придал; но уже зимой позвонок начал пухнуть. К весне 1916 года Ходасевичу было трудно самому надевать носки и туфли. Врачи заподозрили туберкулез позвоночника.

В эти месяцы, когда смерть казалась ближе, чем во время предыдущей болезни, из-под пера Ходасевича вышло стихотворение, еще связанное генетически со “Счастливым домиком”, могущее быть своего рода меланхолическим эпилогом к нему:

О, если б в этот час желанного покоя

Закрыть глаза, вздохнуть и умереть!

Ты плакала бы, маленькая Хлоя,

И на меня боялась бы смотреть.

А я три долгих дня лежал бы на столе,

Таинственный, спокойный, сокровенный,

Как золотой ковчег запечатленный,

Вмещающий всю мудрость о земле…

Но лишь в снах поэта вольная смерть, открывающая “всю мудрость о земле”, была так привлекательна. Ходасевич-человек был оплетен обязательствами и привязан к близким – он собирался бороться за продление своего физического существования. И “маленькая, резвая” Хлоя, которая как раз и связывала его с землей, была главной помощницей в этой борьбе.

Лечение в то время было простым: во-первых, ношение гипсового корсета, во-вторых – длительное пребывание в “правильном” климате. Италия, где Ходасевич в прошлый раз лечился от туберкулеза или, к примеру, Давос отпадали из-за военного времени. Оставались южный берег Крыма и кавказские курорты, туберкулезникам менее показанные. Сначала Ходасевич собирался отправиться, вместе с Вячеславом Ивановым и его семьей, в Красную Поляну. Но в итоге его выбор пал на Крым.

Оказалось, однако, что после двух лет сносных заработков (“балиевские”, “пользовские” и другие деньги – не забудем к тому же, что Анна Ивановна в Городской управе получала 70 рублей в месяц) на три-четыре месяца праздности на крымской даче средств не было. Пришлось обращаться за помощью к старшим братьям, но выделенного ими хватало лишь на само пребывание в Крыму. Необходимо было еще 200 рублей: оставить жене, заплатить за квартиру, купить необходимые в дорогу вещи. Их пришлось брать взаймы в некоем благотворительном фонде при посредничестве и под поручительство Гершензона. 27 мая 1916 года, прося Михаила Осиповича об этой услуге, Ходасевич писал:

Люди, которых я знаю, состоят или из таких, которые могут, да не хотят, или из таких, которые хотят, да не могут. Вы – буквально единственный доброжелательный и не беспомощный человек из всех, меня окружающих. К братьям я не могу обращаться: они лишат меня и того, что обещали. Я их слишком знаю. Кроме того, я в таком состоянии, когда говорить с ними для меня невозможно. Старший решил кое-что сделать, когда посторонние люди (без моего ведома) его пристыдили. Больше его и стыдом не проймешь: упрется, и мы рассоримся[345].

К физической болезни и нервному расстройству прибавляются унизительные денежные хлопоты. Но Ходасевич и в это время продолжает с прежним усердием писать обзоры для “Утра России”, и в них никак не сказывается его состояние и положение.

Наконец, 4 июня поэт отправился поездом из Москвы в Симферополь.

Анна Ивановна пишет, что отправила с больным Владиславом Фелициановичем в Крым Гаррика. Поступок странный – но анализ переписки показывает, что жена Ходасевича его и не совершала: просто в ее памяти, памяти уже очень немолодой женщины, смешались события разных лет. Отношения с мальчиком у отчима были самые теплые, он участвовал в воспитании Эдгара, интересовался его гимназическими успехами и вообще вел себя вполне по-родительски. Анна Ивановна несколько раз отправляла их вместе отдыхать, но, конечно, не в 1916 году. Гаррик нуждался в присмотре, Ходасевич – в покое и уходе, совместить это было невозможно.

Первоначально предполагалось, что Ходасевич будет жить на даче Гунали (знакомых Анны Ивановны) в Севастополе, но уже 5 июня вдогонку Владиславу Фелиановичу летит письмо жены: “Ненаглядный мой медведь, я страшно волнуюсь за тебя: вчера у меня в гостях был Костя Большаков и сказал, что узнал от сестры, что на дачу Гунали едет курсистка, у которой все лицо поранено волчанкой”[346]. К тому же в Севастополь, находившийся на военном положении, пускали лишь по особым пропускам, а документы Ходасевича запоздали. Так как собственно южный, субтропический Крым, оказался, видимо, слишком дорог, Ходасевич в конце концов решает направиться в восточную часть полуострова, в Коктебель.

Первое время он живет на даче Мурзанова, а столуется на соседней. Любопытная подробность: чтобы расположить к себе хозяина дачи (по всей видимости, армянина по происхождению), Владислав Фелицианович пишет в Петербург Иоанне Брюсовой и просит прислать экземпляр армянской антологии с его переводами. Жизнь его среди коктебельских лунных гор и галечных пляжей идет лениво и размеренно: купания, обед, послеобеденный сон… Ежедневные письма жене (которая в июне отдыхала в Раухале, Гаррик же был у родственников отца) поначалу содержат тщательные описания собственного меню – и никаких литературных дел. Хотя Ходасевич собирался в Крыму работать и взял с собой финские подстрочники, в первые недели он позволил себе предаться праздности и вести “растительное” существование.

Но Коктебель 1916 года был местом, где не удавалось долго избегать общения с литературными знакомыми. 13 июня Анна Ивановна пишет мужу: “В Коктебеле есть дача матери Макса Волошина и там постоянно живут люди нашего круга”[347]. Странно, что Ходасевич как будто ничего не знал об этой “летней резиденции” русского модернизма, просуществовавшей, как известно, четверть века.

9 июня, на четвертый день коктебельской жизни, происходит встреча с одним из обитателей волошинской дачи: “Случилась беда: из-за халатика напали на нас 4 коровы с рогами, потом хуже того – Мандельштам. Я от него, он за мной, я забрался на скалу высотой в 100 тысяч метров – он туда же. Я ринулся в море – он настиг меня среди волн. Я был с ним вежлив, но чрезвычайно сух. Он живет у Волошина. С этим ужасом я еще не встречался. Но не боюсь: прикинусь умирающим и объявлю, что люблю одиночество. Я, черт побери, не богема”[348]. Два дня спустя Ходасевич сообщает Гершензону: “Здесь Макс Волошин, конечно, и Мандельштам. Зовут к себе, да мне не хочется. К тому же люди они ночные, а я пока что ложусь спать в половине десятого”[349]. Однако и жена, и Гершензон советовали Ходасевичу “сойтись с Волошиным и его кружком”[350], а Михаил Осипович просил передать Максу “дружеский привет”.

17 июня Ходасевич с притворной неохотой посещает волошинскую дачу, о чем на следующий день сообщает жене: “Был у Макса вчера, просидел с час, днем, конечно. Кланяется. Удивился, что я без тебя. Вспомнили юные годы”[351]. Но уже 21 июня он пишет Анне Ивановне: “6-го числа я переезжаю к Волошиным, где за те же деньги будет у меня тихая комната с отдельной террасой. Приставать ко мне не будут. Я так и сказал Максу”[352].

У Волошина, кроме Мандельштама, жили в это время художник князь Алекандр Шервашидзе (Чачба) – потомок феодальных владык Абхазии, в прошлом секундант Волошина на знаменитой дуэли с Гумилевым, а также художница Юлия Оболенская, чья дружба с Ходасевичем продолжалась и позднее, и Юлия Львова, “композиторша, бельфамша”[353], мать Ольги Ваксель, будущей мандельштамовской возлюбленной. Ходасевич легко вписался в эту компанию и если не с увлечением, то с легкостью участвовал в волошинских немудреных домашних озорствах, так называемых “обормотствах”, так колоритно описанных не одним поколением литераторов-дачников.

Мандельштам и Ходасевич познакомились, видимо, в один из наездов Осипа Эмильевича в Москву весной 1916 года. Два великих в будущем поэта далеко не сразу поняли цену друг другу: Ходасевич Мандельштама долго не принимал всерьез. Вот несколько выразительных цитат: “Мандельштам дурак, Софья Яковлевна права. Просто глуп, без особенностей. Пыжится. Я не сержусь”[354] (письмо Анне Ходасевич от 18 июня 1916 года). А вот письмо самой Софье Яковлевне (Парнок) от 22 июля: “Знаете ли? – Мандельштам не умен, Ваша правда. Но он несчастный, его жаль. У него ущемление литературного самолюбьица. Петербург его загубил. Ну какой он поэт? А ведь он «взялся за гуж». Это тяжело. Т. е. я хочу сказать, что стихи-то хорошие он напишет, как посидит, – а вот все-таки не поэт. Это несправедливо, но верно”[355]. И наконец, из письма Борису Диатроптову: “Мандельштам. Осточертел. Пыжится. Выкурил все мои папиросы. Ущемлен и уязвлен. Посмешище всекоктебельское”[356].

Общий тон отношений понятен, более или менее ясна и причина. В свое время Федерико Феллини полушутя разделил всех людей на “белых” и “рыжих” клоунов. Это разделение обладает, однако же, замечательной универсальностью: белых и рыжих, Пьеро и Арлекинов можно встретить всегда, в любую эпоху и в любой среде. Рыжий клоун, Арлекин – не обязательно хохотун, но обязательно – не боящийся попасть в смешное, несолидное положение. Именно этого больше смерти страшится белый клоун – Пьеро. Добродетели белого клоуна – “серьезность и честь”; он готов до последней капли крови отстаивать достоинство не только свое лично, но и своих жизненных ценностей. Он полон ответственности. Он верен слову. Добродетели рыжего клоуна – доброжелательность, отвращение к ложному пафосу, высокое простодушие, умение смеяться над собой, виде