Владислав Ходасевич. Чающий и говорящий — страница 53 из 118

Вы дух отдадите во снедь добровольно!

Человек смелый не только в политике, но и в литературе, Жаботинский идет на риск, пытаясь создать русскую аналогию бяликовского “библейского стиха”, используя необычные, “неловко” звучащие по-русски обороты. Иванов берет классический размер (амфибрахий), а библейскую высоту речи Бялика имитирует привычными для себя языковыми средствами. Его перевод отмечен большим мастерством, но оригинальность и публицистическая острота инвективы, обращенной к ассимилянтам, отчасти теряется.

Ходасевич идет по тому же, что и Иванов, пути – и, видимо, для поэта, переводящего с подстрочника, иного выхода нет[378]. Но порою и сама его индивидуальность вступает в противоречие с переводимым текстом. Особенно интересен пример со стихотворением Авраама Бен-Ицхака “Элул в аллее”. Новаторское произведение дерзкого модерниста (написанное верлибром в 1902 году – кажется, впервые в еврейской поэзии) превращается у Ходасевича в “бальмонтовский” благозвучный опус:

Свет воздушный,

Свет прозрачный

Пал к моим стопам.

Тени мягко,

Тени томно

Льнут к сырым тропам…

Возможно, это стихотворение лучше перевели бы Андрей Белый или Марина Цветаева, но почему-то они в проекте не участвовали, хотя Белый и встречался с Яффе в доме у Гершензона.

Ходасевич как редактор оказался в довольно затруднительном положении: все хотели переводить знаменитого Бялика, и он решил сам отказаться от этой чести. “Для себя” он позднее перевел стихотворение Бялика “Предводителю хора” (это одно из немногих стихотворений, написанных поэтом после 1911 года, и Жаботинский за него не брался). У Ходасевича получился настоящий шедевр:

…Ни мяса, ни рыбы, ни булки, ни хлеба.

Но что нам за дело? Мы пляшем сегодня.

Есть Бог всемогущий, и синее небо –

Сильней топочите во имя Господне!

Весь гнев свой, сердец негасимое пламя,

В неистовой пляске излейте, страдая,

И пляска взовьется, взрокочет громами,

Грозя всей земле, небеса раздражая…

А все же и здесь Владислав Фелицианович нарушает каноны поэтического перевода, которые в ту эпоху уже складывались, а позднее стали незыблемыми. Парную рифмовку он заменяет перекрестной, а одну строфу, изобилующую сложными для переводчика каббалистическими аллюзиями, просто опускает[379].

Лично с Бяликом Ходасевич не встречался. В один из приездов еврейского классика в Москву из Одессы, где он жил, Бялик нанес визит Гершензону. Михаил Осипович по телефону приглашал Ходасевича, надеясь познакомить поэтов, но того не было дома. Позднее Ходасевич написал о Бялике два коротких эссе (заметка к пятидесятилетию и некролог), в которых высказывает глубокие суждения о его творчестве:

Совершенно особенное, как ни у одного из известных мне поэтов, восприятие времени – вот, на мой взгляд, самая своеобразная черта в Бялике-поэте. Восприятие необыкновенно чувственное, конкретное и в то же время как бы ежесекундно преодолеваемое. Прошедшее и будущее у Бялика обращены друг на друга, подобно двум зеркалам[380].

Ходасевич перевел два стихотворения Давида Фришмана, поэта старшего поколения, писавшего в основном для детей, в том числе одно очень яркое и значительное – “Для Мессии”; отрывки из поэмы Шнеура Залмана “Под звуки мандолины” – эффектного риторического произведения, в котором вечный спор Израиля с “народами мира” трактуется в мильтоновских традициях; по несколько стихотворений Якова Фихмана, Ицхока Каценельсона. Но основным его собеседником в еврейской поэзии стал – на долгие годы! – Саул Гутманович (Шауль) Черниховский.

Черниховский родился не в местечке, а в деревне, в Таврической губернии, где евреи с середины XIX века занимались не только торговлей и ремеслами, но и земледелием. Его поэзия проникнута такой любовью к природе и таким ее знанием, каких нет ни у кого из еврейских поэтов его эпохи, по крайней мере из числа писавших на иврите. Между прочим, ивритская номенклатура для флоры и фауны была разработана именно Черниховским, врачом по образованию. В “иудейских древностях” его привлекали прежде всего воспоминания о семитских языческих культах, вытесненных библейским монотеизмом (среди переведенных Ходасевичем его стихотворений есть и “языческие” – “Песнь Астарте и Белу” и “Смерть Тамуза”). Неудивительно осторожное, мягко говоря, отношение к его поэзии даже в умеренно-консервативных еврейских кругах. Ко всему прочему, Черниховский был женат на христианке.

Если Бялик пытался возродить библейский стих, то Черниховский обратился к античному гекзаметру, чтобы создать идиллии из жизни украинских евреев – сельских торговцев и земледельцев-колонистов. Идилличность созданного им мира, конечно, относительна: никуда не исчезают ни суровые законы о “черте оседлости”, ни политические треволнения (старуха показывает письмо от дочери, угодившей в Петропавловку), ни болезни и смерть (отец оплакивает младшего сына, странного мальчика, родившегося с “золотой душой”, поэтически впечатлительного, но обделенного разумом). Пожалуй, лишь отношения евреев с их гойскими соседями действительно описаны с сильным налетом сентиментальной идеализации: в мире Черниховского погромы даже представить себе невозможно. Но прежде всего с “феокритовской” традицией европейской поэзии, и вообще с античными стилизациями Нового времени, от Донелайтиса до Дельвига, Черниховского сближает торжественно-возвышенное, хотя и смягченное порою мягкой иронией восприятие обыденного мира.

Сам Ходасевич так характеризует эту черту переводившегося им поэта:

Он не только пользуется гекзаметром, но и нарочно подчеркивает “гомерический” дух своих идиллий. Обстоятельность описаний вообще, одежд, пиров и обедов в особенности; плавность рассказа, любовь к подробностям; невозмутимо серьезное лицо повествователя там, где важность его тона комически оттеняет захолустное убожество событий; постоянные рефрены (особенно в “Свадьбе Эльки”) – все это упорно должно наводить читателя на сопоставление малого с великим, героев Черниховского с героями Гомера. Смысл этих идиллий не только описательный, но и философский. Постоянно наталкивая читателя на воспоминания о Гомере, Черниховский как бы хочет подчеркнуть, что меняются только внешние облики, а сущность жизни человека всегда одна[381].

Во времена Ходасевича в русской поэзии в сходном направлении работали в основном поэты второго ряда, такие как Садовской (в некоторых произведениях) и особенно Павел Радимов, чьи “крестьянские” гекзаметрические стихи местами перекликаются с Черниховским. Сам Ходасевич также в 1917 году под прямым влиянием Черниховского начал писать гекзаметром повесть из старинной поместной жизни – “На Пасху”:

Пасха не рано была в тот год. В сребро-розовой дымке

Веяла томно весна по лесам, по полям и болотам.

Только в ложбинах лежали пласты почернелого снега.

Там, где просохло, рыжела трава прошлогодняя.

Брось-ка искру в иссохшую траву: и взору, и сердцу отрада!

Мигом огонь полыхнет, побежит, зазмеится, завьется;

Синий, прозрачный дымок от земли подымется к небу…

Но дальше сороковой строки дело не пошло. Лично с Черниховским Ходасевич встретился лишь в 1922 году в Берлине:

Коренастый, крепкий мужчина, грудь колесом, здоровый румянец, оглушительный голос, стремительные движения. Не снимая пальто, усаживается на подоконник, говорит быстро, хлопая себя по коленке и подкручивая лихие казацкие усы. У него военная выправка и хороший русский язык с легким малороссийским акцентом. Ничего поэтического и еще меньше – еврейского. Скорее всего – степняк-помещик из отставных военных. Такие люди хорошо говорят об окрошке.

Милый Черниховский! В окрошке он ничего не смыслит. Он говорит исключительно о Гомере, об ассирийском эпосе, о книге Бытия и с жаром разоблачает литературные плагиаты, сделанные не менее трех тысяч лет тому назад[382].

Ходасевич перевел семь произведений Черниховского, в том числе четыре большие идиллии – “Завет Авраама” (1916), “В знойный день” (в 1917-м, для “Еврейской антологии”), “Вареники” (были выполнены параллельно с работой над антологией, но напечатаны не там, а в третьем выпуске альманаха “Софрут”) и “Свадьба Эльки”, работа над которой шла в сотрудничестве с автором в 1923–1924 годах. Она была опубликована в журнале “Беседа”, который издавался Горьким “при ближайшем участии Ходасевича”. В ходе этой работы поэты подружились; позднее они встречались в Париже. Черниховский в это же время перевел на иврит стихотворение Ходасевича “Путем зерна”, и это был первый перевод его стихов на какой бы то ни было иностранный язык.

То место, которое заняли переводы с иврита в творчестве Ходасевича в первые послереволюционные годы, примечательно. Объяснений тому можно дать много. Несомненно, важно то, что в этом проекте, в отличие от армянских переводов, Владислав Фелицианович играл центральную роль: он не просто выполнял заказ, а непосредственно общался с энтузиастически настроенными носителями языка. Некоторое значение имели и семейные корни: тот парадоксальный факт, что “Еврейскую антологию” редактирует внук составителя “Книги Кагала”, не мог не волновать Ходасевича; быть может, он стремился если не “искупить вину” своего деда (едва ли он мыслил такими категориями), то противопоставить свой выбор его выбору.

И все же на первом месте, думается, была именно та тоска по монументальному и “народному” искусству, которая в это же время заставляла Ходасевича с надеждой встречать революционную бурю. В Бялике, Черниховском, Шнеуре Залмане он увидел глубину и силу, которых ему не хватало в стихах его русских сверстников, увидел непосредственное обращение к “самому главному”, вечному, космическому и в то же время насущно-человечному – и, что было для него в тот момент не менее важно, живую связь с исторической судьбой народа, его выбором и его надеждами.