Владислав Ходасевич. Чающий и говорящий — страница 57 из 118

Когда все-таки студийцы начали кое-как втягиваться в работу, последовал новый приказ: отменить семинарий и читать систематический курс: “Жизнь и творчество Пушкина”[403].

Все это, разумеется, не способствовало работе. Ходасевич считал, что за этими помехами стояли сознательные интриги коммунистических руководителей Пролеткульта, чьи лекции посещались студийцами куда менее охотно, чем занятия, проводимые “буржуазными спецами”. Но настоящие проблемы возникли, когда разговор коснулся собственного творчества пролетарских поэтов.

Среди учеников Ходасевича было несколько впоследствии известных авторов – Василий Александровский, Василий Казин, Владимир Кириллов, Николай Полетаев. Заметно выделялся способностями Михаил Герасимов. Побывавший до войны во Франции, сменивший немало профессий, Герасимов начинал в общем ряду поэтов постсимволистского поколения. Его дореволюционные стихи были не лишены ни лиризма, ни чувства слова, хотя и не слишком самобытны. Ходасевич отмечал их в рецензии на “Сборник пролетарских писателей”. После 1917 года Герасимов начал поэтизировать индустриальный труд, о котором прежде писал с тоской и отвращением. Но избавиться от символистских клише молодому поэту по-прежнему не удавалось. В результате рождались такие строки:

…А ты прошла между машинами,

В сердца включая чудный ток,

И дрогнув дружными дружинами,

Поплыл торжественный поток[404].

Самым знаменитым произведением Герасимова стала “Песнь о железе”:

В железе есть стоны,

Кандальные звоны

И плач гильотинных ножей,

Шрапнельные пули

Жужжаньем плеснули

На гранях земных рубежей.

В железе есть зовы

Звеняще-грозовы,

Движенье чугунное масс:

Под звоны металла

Взбурлило, восстало,

Заискрилось в омутах глаз…

Это стихотворение уже потому заняло свое место в истории русской поэзии, что “ответом” на него стало “Железо” Николая Клюева, неизмеримо превосходящее герасимовский опус по мастерству и лирическому напряжению. Но то, что один из самых больших поэтов той эпохи счел возможным вступить с Герасимовым в лирический диалог, примечательно.

Ценил его и Ходасевич – точнее, ценил творческие потенции, возможное будущее Герасимова. Скорее всего, именно Герасимову посвящен набросок, озаглавленный “Поэту-пролетарию”:

Байрону, Пушкину вслед, родословьем своим ты гордишься;

Грубый отбросив терпуг, персты на струны кладешь;

Учителями твоими – Шульговский, Брюсов и Белый…

Вижу, осталось тебе стать чудотворцем – и всё.

В этом же духе выдержана и статья “Стихотворная техника М. Герасимова”, напечатанная в сдвоенном 2/3 номере журнала “Горн” – органа Пролеткульта. В этой статье Ходасевич отмечает, что Герасимов, при всей своей талантливости, “еще не умеет установить необходимое равновесие между тем, что в просторечии зовется формой и содержанием”, что он зависим от своих ближайших предшественников – Блока, Белого, Брюсова. По словам Ходасевича, упреки его в напечатанном тексте были сильно смягчены, но даже в таком виде статья обидела Герасимова, и он перестал ходить на лекции Ходасевича.

Был среди слушателей и один человек, Владиславу Фелициановичу уже хорошо знакомый. Его звали Семен Абрамович Родов. История общения с ним изложена Ходасевичем в нескольких статьях, и она довольно интересна.

Родова Ходасевичу представил Лев Яффе в период работы над “Еврейской антологией” как молодого сиониста, пишущего, однако, стихи по-русски. Двадцатипятилетний студент не особенно понравился поэту, безликие стихи его понравились еще меньше, но Родов был “вежлив и доброжелателен”, и Ходасевич его терпел. Как раз в это время состоялся октябрьский переворот. По словам Ходасевича, Родов в разговорах с ним страстно ругал большевиков и “подсмеивался над моей наивностью: как я могу не видеть, что Ленин – отъявленный пломбированный германский шпион”. В один прекрасный день он прочитал Ходасевичу поэму “Октябрь”: “Ненавистничество автора к большевикам было до неприятности резко, я бы сказал – кровожадно. Заканчивалась поэма в том смысле, что, дескать, вы победили, но мы еще отомстим. Как рефрен, повторялся образ санитарного автомобиля, который носится по Москве, по Садовым:

Крýгом, крýгом, крýгом, крýгом…

Эта строчка запомнилась, как и тема автомобиля. В том, что большевики не продержатся больше двух месяцев, Родов не сомневался”[405].

Вскоре, однако, Ходасевич узнал, что “ненавистник большевиков” устроился на работу в типографию Левинсона и выдвинулся в члены заводского комитета. Весной 1918 года вышла книга Родова “Мой сев”. Ходасевич стал искать издателя для новой книги стихов “Путем зерна”. Издательство Цетлина, первоначально собиравшееся ее выпустить, закрылось. И тут Родов предложил свою помощь: типография Левинсона по его протекции готова была напечатать книгу за счет автора, но в кредит, с оплатой после реализации тиража. Условием была хвалебная рецензия Ходасевича на книгу Родова (которая, кстати сказать, была наречена “Мой сев” не просто так, а в честь грядущего выхода “Путем зерна”, как объяснил молодой автор) в “Русских ведомостях” или во “Власти народа”. Ходасевич резко отверг сделку, и на этом его общение с Родовым прекратилось.

И вдруг бывший сионист оказывается в числе пролетарских поэтов. Как описывает Ходасевич, он был “уже не в студенческой тужурке, а в кожаной куртке. На руках нарастил он грязь и мозоли. Держался столбовым пролетарием и старым большевиком. На собрании, а потом на лекциях довольно часто и развязно обращался ко мне, забыв мое имя и отчество и называя меня «товарищ Ходасевич», словно мы никогда раньше не встречались”[406]. Наконец на одном из чтений в Пролеткульте Родов, не смущаясь присутствием Ходасевича, прочитал поэму “Октябрь”. “Это была та самая поэма, которую я знал, но перелицованная, как старая шуба, и положенная на красную подкладку”[407]. Политическая тенденция была изменена на противоположную, в то время как “вся описательная, пейзажная часть осталась без изменения”. Уцелела и запомнившаяся Ходасевичу строка:

Крýгом, крýгом, крýгом, крýгом

Окровавленной Москвой –

На коне я мчусь упругом,

Смерть – мой быстрый вестовой,

В лазарете брошу тело,

Пуля тотчас вслед запела,

Чтоб другое на пути

Через улицу найти[408].

Ходасевич еще не знал, какое продолжение получит эта история и как скажется она на его судьбе. Не мог он предвидеть и впечатляющей, но краткой карьеры своего “ученика”.

Пока же преподавание Ходасевича в Пролеткульте оборвалось резко и неожиданно: все члены объединения были сняты с лекций и отправлены на фронт. Осенью 1919-го, когда они вернулись, занятия не возобновились. Вскоре Герасимов, Казин, Александровский и другие вышли из Пролеткульта и образовали собственное объединение под названием “Кузница”. Их ждал недолгий и чисто официозный успех, творческая деградация и окончательное забвение даже в рамках советской культуры. Могло ли быть иначе? Ходасевич считал, что могло, что “в несколько месяцев лестью и пагубною теорией «пролетарского искусства» испортили, изуродовали, развратили молодежь, в сущности, очень хорошую”[409].

5

То, что источником заработка для Ходасевича на несколько лет стали, вместо переводческой, литературно-критической и сценарной поденщины, чиновничья служба, книжная торговля и преподавание, никак не могло повлиять на главное в его жизни – на поэтическое творчество. В 1917–1919 годах он пишет довольно много, даже больше, чем прежде. Сохранилось более пятидесяти текстов, отрывков и набросков этих лет. Здесь есть и эпические замыслы, и строки, явно написанные “под маской”, от лица вымышленного персонажа, и опыты в самых разных формах стиха, вплоть до верлибра. Очень немногие из этих стихотворений удалось тогда напечатать – не считая, конечно, рукописных изданий Лавки писателей. Несколько раз Ходасевич участвовал в публичных чтениях – в частности, в конце января 1918 года в салоне поэта и издателя Амари (Михаила Осиповича Цетлина; его жена Мария Самуиловна была родной сестрой гимназического и университетского приятеля Ходасевича адвоката Аркадия Тумаркина). В вечере участвовали также Бальмонт, Вячеслав Иванов, Белый, Пастернак, Цветаева, Эренбург, Инбер, Алексей Толстой, Крандиевская, Каменский, Бурлюк, Маяковский. На сей раз Ходасевич не побрезговал компанией футуристов и стал, к большой своей досаде, свидетелем триумфа Маяковского, прочитавшего “Человека”.

Лишь девятнадцать стихотворений вошли в окончательный корпус книги “Путем зерна”. По ним и стоит судить об основных тенденциях творчества Ходасевича в этот период. Поэту потребовалось два года, чтобы отойти от поэтики “Счастливого домика”, и даже не от поэтики, а от пронизывающего книгу мироощущения, чтобы привязанность к бренному, бедному, простому “мирку” оказалась слабее тяги к стоящей за ним подлинной реальности, жестокой и опасной, но влекущей. Все же некоторые стихотворения первых послереволюционных лет могли бы войти в предыдущую книгу. В их числе, например, “Ищи меня”, “Хлебы” или “Анюте”. Последнее особенно обаятельно: хотя адресат его, очевидно, Анна Ивановна, оно озаглавлено “детским” именем, чему вполне соответствует его интонация. Как и в “Счастливом домике”, Ходасевич, казалось бы, любуется маленьким, уютно-обаятельным миром, который символизирует крохотный кораблик, нарисованный на спичечном коробке: