Владислав Ходасевич. Чающий и говорящий — страница 61 из 118

[422].

К началу революции Ходасевич лишь пробовал свои силы в истории литературы. В 1918 году он готовил для “Издательства З. М. Мировича” томик Дельвига. В планах этого “мифического, с эстетским уклоном” издательства, у хозяина которого, по свидетельству писателя Владимира Лидина[423], “было все, кроме денег, бумаги и издательского опыта”, значился также Веневитинов под редакцией Вячеслава Иванова и рано умершая писательница 1830-х – 1840-х годов Елена Ган, между прочим, мать Елены Блаватской, – ее книгу должен был подготовить Гершензон, который прежде занимался ее творчеством. Ни одно из этих изданий не состоялось. Тем не менее Ходасевич успел серьезно включиться в работу. Осенью 1918 года в Петрограде он, при содействии Бориса Модзалевского, искал в Публичной библиотеке и Пушкинском Доме дельвиговские рукописи и одновременно помогал Гершензону в изучении наследия Герцена и Огарева; эти труды вдохновили его на стихотворение о Герцене, Огареве и близких им женщинах (“Четыре звездочки взошли на небосклон…”; прочитано на герценовском вечере 21 января 1920 года). Он сдержанно-корректно отрецензировал брюсовскую реконструкцию “Египетских ночей” и подготовленное Брюсовым же собрание сочинений Пушкина, не без язвительности отметив стремление бывшего редактора “Весов”, а ныне начальника ЛИТО “политически и религиозно «выгородить»”[424] великого поэта, представив его революционером и атеистом (этой темы Ходасевич еще будет касаться в статьях 1930-х годов, когда такого рода деформации станут в советском литературоведении обычным делом).

Нельзя сказать, что эти труды до сих пор занимали в жизни Ходасевича большое место. Но мечта о серьезной историко-литературной работе, в которой можно было бы на время укрываться от творчески питательной, но трудной и утомительной современности, жила в его сердце. Переезд в Петербург (назовем, наконец, город так, как звал его сам поэт) давал надежду на осуществление и этой мечты.

Все складывалось, казалось, самым благоприятным образом. Но в последние недели перед отъездом вдруг начались сложности. Во-первых, Ходасевичей обокрали, вынесли всю одежду. Во-вторых, какие-то непонятные препятствия возникли в ходе простой процедуры: перевода академического пайка из Москвы в Петроград. Историк Михаил Покровский, заместитель Луначарского, вдруг пожелал отдать паек уезжающего поэта кому-то из московских ученых. Брюсов, начальник литературного подотдела Наркомпроса, как будто был на стороне Ходасевича, но уверял, что для решения вопроса нужны месяцы. Позднее выяснилось, что именно Брюсов-то и ставил палки в колеса, осведомляя начальство о неблагонадежности Ходасевича. Прошли и в самом деле месяцы, прежде чем академический паек стали переводить Владиславу Фелициановичу по новому месту жительства и службы.

Так или иначе, 17 ноября 1920 года Ходасевичи, имея на руках командировочное удостоверение “Всемирной литературы”, сели в международный вагон и отправились на северо-запад. Так закончился московский период жизни поэта, продолжавшийся тридцать четыре года.

Глава седьмая. Вестница в цветах

1

Сперва Ходасевичи поселились на Садовой (дом 13, квартира 5), в доме антиквара Савостина, служившего вместе с Валентиной Ходасевич и ее мужем Андреем Дидерихсом в Оценочно-антикварной комиссии по учету национальных ценностей. В первом письме Борису Диатроптову из Петрограда (от 23 ноября 1920 года) Ходасевич, надевая привычную шутливую “хлестаковскую” маску, расписывает свое “ужасть какое роскошное” новое житье: “Весь город взволнован нашим прибытием. По улицам – курьеры, курьеры, курьеры. Погода чудная. У нас не квартира, а дворец: 119 комнат, дров – 768 сажен. Петрокоммуна прислала мне золотой венок. На обороте – тип здешних женщин. У меня 24 любовницы из высшего здешнего общества. Едим исключительно бананы и запиваем хересом. Нюра жалуется, что бриллиантовая диадема, которую она носит, ей тяжела. Пустяки, привыкнет”[425].

На самом-то деле все было непросто: в “серьезном” письме Георгию Чулкову, написанном месяц спустя, Ходасевич упоминает и новое обострение болезни (“половину дней, не меньше, просто просидел дома, обмотанный бинтами и компрессами”) и обилие “неотложных, за глотку хватающих” дел.

Видимо, уже в январе Ходасевичи вселились в две комнаты знаменитого Дома искусств (ДИСКа) на Мойке.

Здание на углу Невского проспекта и набережной Мойки было построено в 1768–1771 годах Жан-Батистом Валлен-Деламотом для петербургского генерал-полицмейстера Николая Чичерина на месте деревянного дворца, в котором императрица Елизавета Петровна жила во время строительства дворца Зимнего. Позднее дом неоднократно менял владельцев. В последние екатерининские годы и при Павле I хозяином здесь был “брильянтовый князь” Александр Куракин, позже, в 1800–1806 годах – Абрам Израилевич Перетц, откупщик и финансовый консультант Михаила Сперанского, один из тех “польских жидов”, с которыми так люто воевал в начале александровской эпохи министр юстиции Гаврила Романович Державин. Комнаты у Перетца снимал Петр Пален, убийца Павла. Еще позже, когда домом владел купец Косиковский, здесь квартировал писатель Николай Иванович Греч, один из известных пушкинских недругов, а сам Пушкин частенько обедал в расположенной здесь же ресторации “Talon”. И наконец, в 1858 году дом приобрели известные торговцы вином и провизией братья Григорий и Степан Елисеевы. При них здесь располагались Благородное собрание, знаменитый в 1860-е годы Шахматный клуб. Последний домовладелец, Степан Петрович Елисеев, был знатоком и коллекционером современного искусства, в особенности Родена. Его статуи, ныне находящиеся в Эрмитаже, украшали дом Елисеева и в те дни, когда здание было большевиками национализировано и передано в собственность деятелей искусств. Сохранялась почти в неприкосновенности и обстановка: ковры, китайские вазы, псевдоготическая мебель, позолоченный чугун, купидончики на стенах, вся эта “убийственная рыночная роскошь”, о которой с улыбкой легкой ностальгии вспоминали годы спустя былые обитатели ДИСКа. Сейчас стены дома снаружи выкрашены, как многие дома на Невском, в нежно-розовый цвет; но в начале XX столетия он был таким же свекольно-красным, какими были тогда и Зимний дворец, и здание Главного штаба.

Торжественно открытый 19 ноября 1919 года Дом искусств был одновременно своего рода клубом и общежитием для писателей. Под эти нужды отданы были, во-первых, 63-комнатные личные апартаменты Степана Елисеева (вход с Большой Морской), во-вторых, две расположенные в доме “меблирашки”. В квартире, в гостиной, проходили собрания литературных обществ и студий; в зеркальном зале – публичные лекции и концерты. В столовой Елисеева обитатели дома, не готовившие сами, могли пообедать; по утверждению Ходасевича, еда была “дорогой и плохой”. Впрочем, даже те, кто столовался отдельно, приходили сюда пообщаться, обсудить литературные и иные дела. Здесь же надменная торговка, пожилая еврейка по имени Роза Васильевна Рура предлагала свои сомнительные деликатесы. Литераторы, пользовавшиеся кредитом Розы Васильевны, оставляли галантные записи в ее альбоме. Кроме кухни жители Дома искусств пользовались горячей ванной (по предварительной записи – раз в месяц!) и услугами парикмахера. Ванных в жилище Елисеевых было две; одна использовалась по назначению, другая, большая (даже не ванная собственно, а русская баня), служила жильем: здесь обитал сперва Георгий Иванов, а с мая 1921-го – Николай Гумилев с супругой.

Как вспоминал Ходасевич, “пройдя из столовой несколько вглубь, мимо буфетной, и свернув направо, попадали в ту часть «Диска», куда посторонним вход был воспрещен: в коридор, по обеим сторонам которого шли комнаты, занятые старшими обитателями общежития”[426]. В письме Чулкову от 20 декабря 1920 года Ходасевич утверждает, что из старичков – “нотаблей”, населяющих эту часть дома – “Волынский – младший”. Это неправда: некоторые обитатели коридора были значительно моложе Акима Львовича Волынского, шестидесятилетнего “критического идеалиста”, некогда одного из основоположников “нового религиозного сознания” и специалиста по творчеству Леонардо да Винчи, в 1920-е годы занимавшегося в основном теоретическим осмыслением классического балета. Например, тридцатипятилетний скульптор и искусствовед князь Сергей Александрович Ухтомский (дядя Нины Берберовой, между прочим) или совсем уж молодой писатель Михаил Слонимский, в чьей комнате часто бывали его друзья – Серапионовы братья.

Комната Волынского, примыкавшая к библиотеке, была хотя и самой просторной, но холодной: “буржуйка”, которой старый писатель к тому же и пользоваться-то правильно не умел, ее не прогревала. Еще холоднее было в полуподвале “хозяйской” части дома. Там квартировали: Александр Грин; Всеволод Рождественский; девятнадцатилетний драматург и прозаик Лев Лунц, застрельщик Серапионовых братьев, насмешливый вундеркинд, хрупкий ницшеанец (главный же идеолог и наставник Серапионов, Виктор Шкловский, был намного счастливее: он занял елисеевскую спальню, расположенную над коридором “нотаблей”); наконец, Владимир Пяст, который когда-то обругал “Счастливый домик”. Отдававший продукты и дрова семье, жившей отдельно где-то на Васильевском острове, Пяст голодал, ходил в обносках; его диковинные брюки с бахромой – “двустопные пясты” – были местной достопримечательностью. Ночами голод, холод и тоска выгоняли этого красивого, благородного, полубезумного и малоталантливого человека (точнее – талантливого человека, но слабого поэта) из комнаты. Он шел к соседям, потом, “заметив, что он уже в тягость”, отправлялся в концертную залу и там “до утра ходил он один взад и вперед меж зеркальных стен и читал стихи, – вероятно, импровизировал