вляться, имитируя веселую легкость беспечного житья в аду “военного коммунизма”, устраивая в дни голода и холода балы-маскарады. Но здесь еще помнили, что именно Леонид Каннегисер, один из самых лощеных предреволюционных петербургских эстетов, застрелил два года назад председателя Петрочека Моисея Урицкого. Помнили и о последующей волне бессмысленного террора, учиненного испугавшимся Григорием Зиновьевым, вождем петроградской коммуны. В Петрограде не говорили о трагичном с той же легкостью, как в Москве, но не забывали о нем. Мудрено было забыть: трагедия была частью быта.
В итоге Ходасевич втянулся в этот странный мир. Вместе со всеми он посещал “костюмированные балы” в нетопленых залах и упражнялся в сочинении шуточных стихов, обыгрывающих привычные житейские трудности. Становился он и адресатом, и персонажем таких стихов. Например, “петиции” Всеволода Рождественского, в то время умелого петербургского гладкописца-неоклассика, впоследствии – советского литературного начальника, написанной от лица давнего друга Владислава Фелициановича, Сырника, но “уже отощавшего”:
Говорят, в переустройстве мира
И мышей к работе прикрепят.
Комиссарам не хватает сыра,
Знают только в сказках шоколад.
Нет возни и писку на беседах,
Надо тощим хвостиком вилять,
Регистрироваться в домкомбедах,
В очереди к зернышку стоять.
День-деньской не бегаешь, а ходишь,
Уж и так-то жизнь нам нелегка.
Ну а ты – не стыдно ли – заводишь
Трибуналы, следствия, чека.
Не для нас ли ночью на окошке
(Издавна уж так заведено)
Остаются сахарные крошки,
Хлеб и золотистое пшено.
Пощади! Мышиный королевич
Молится за сырный свой народ.
Нас воспел когда-то Ходасевич,
А теперь Рождественский поет.
Верим в стародавние приметы,
Поселившись с вами в добрый час.
Пощади нас! Если не поэты,
Кто же и заступится за нас[437].
Петербургские поэты жили неуютно, в голоде и страхе, но в их жизни были веселье, отвага, творчество – и в итоге Ходасевичу здесь дышалось лучше и свободнее, чем последние годы в Москве. Здесь он жил поэтом, а не чиновником, жил среди своих.
2
Но это имело и оборотную сторону: в Петрограде Владислав Фелицианович не мог избежать участия в литераторских конфликтах и сварах.
Кроме Дома искусств он был связан и с Домом литераторов – организацией, у истоков которой стояли старые журналисты всех направлений, от сотрудников “Нового времени” до авторов “Речи” и “Русских ведомостей”. Но в совет Дома входили и писатели-беллетристы, тоже – всех направлений и взглядов, в том числе Анна Ахматова и Федор Сологуб. 27 декабря 1921 года туда был включен и Ходасевич. В сравнении с ДИСКом здесь было поменьше большевизанствующей молодежи, больше “реакционеров” – а впрочем, и там и тут каждой твари хоть по паре, а находилось. В помещении Дома литераторов на Бассейной, 11, помимо столовой и читальни работала литературная студия под руководством Бориса Эйхенбаума и Виктора Шкловского (потом – Корнея Чуковского), регулярно устраивались вечера, чтения, диспуты. Ходасевич был в числе их участников. Один из учредителей Дома литераторов, Николай Волковысский, в 1939 году написал Ходасевичу некролог.
В марте 1921 года Владислав Фелицианович вместе с Гумилевым, Акимом Волынским и другими участвовал в комиссии по распределению очередных пайков, выбитых Горьким для работников искусств. Ему пришлось с недоумением выслушать бешеный монолог Волынского про “сифилитический талант” Сологуба (какие давние счеты двух пожилых писателей, уязвленных и эксцентричных, таились за этой выходкой?); отстоять паек для автора “Мелкого беса” все же удалось. В числе прочих паек выделили и одиозному восьмидесятилетнему Виктору Буренину, злобному до гротеска фельетонисту, “писаревцу” в эстетике, черносотенцу в последние десятилетия жизни в политике. Годом раньше в пользу голодающего Буренина устроили подписку те, кого он в свое время травил со страниц “Нового времени”, в том числе Блок. Среди писателей у Буренина больше не было ненавистников: он пережил свою скандальную славу. Зато выделение пайка Буренину до крайности возмутило Марию Федоровну Андрееву, у которой был свой законный интерес: как комиссар петроградских театров, она хотела отдать побольше пайков артистам – за счет писателей. Выяснение отношений происходило за чайным столом у Горького. Когда Андреева в запале воскликнула, что “расстреляла бы Буренина своими руками”, “Горький, молча сидевший на конце стола, весь побагровел и сказал голосом тихим, но хриплым от злобы: – Я бы не хотел, понимаете… чтобы такие вещи… говорились у меня в доме”[438]. Примечательные слова в устах будущего автора формулы, которая стала лозунгом величайшего террора в истории России (“Если враг не сдается…”).
Главным же конфликтом, в который Ходасевич оказался косвенно вовлечен, стала борьба двух фракций петербургской поэзии, “блоковской” и “гумилевской”. Ходасевичу эта вражда казалась очень давней, но на самом деле она разгорелась буквально за недели перед его появлением в Петрограде. Начать с того, что и в 1911–1912 годах Блок далеко не сразу стал неприятелем “наглеющего акмеизма, адамизма и пр.”; он побывал на первом заседании первого Цеха поэтов и лишь позднее вынужден был занять свою позицию в споре Цеха с ивановской “Башней”. В 1918–1920 годах поэты бок о бок сотрудничали во “Всемирной литературе”, часто споря о поэзии, но споря дружественно. К Гумилеву-человеку Блок, судя по дневникам, относился с симпатией, к гумилевской поэзии – холодно, но до поры до времени без особого раздражения. Гумилев же Блока – несмотря на все эстетические расхождения – просто обожал и как поэта, и как человека. Постоянно повторяющиеся претензии к блоковской “системе германских абстракций и символов”, да и все гумилевское “сальерианство” – это была лишь оборотная сторона любви. Доходило до того, что любовницы ревновали Гумилева к Блоку; одной из них, Ольге Арбениной, Николай Степанович признавался, что если бы в Блока стреляли, он бы заслонил его[439]. Ходасевич, как человек сторонний, этих обстоятельств не знал и не понимал.
Коллизия, приведшая двух поэтов к вражде, стала складываться летом 1920 года, когда поэтесса Надежда Павлович (как описывает ее Ходасевич, “круглолицая, черненькая, непрестанно занятая своими туалетами, которые собственноручно кроила и шила вкривь и вкось, – одному Богу ведомо, из каких материалов”[440]) приехала в Петроград из Москвы с поручением организовать местное отделение Союза поэтов. В Москве Союз поэтов был создан еще в 1918-м под председательством Брюсова, но вскоре распался и позднее был организован вновь; на сей раз его возглавил футурист Василий Каменский. То, что петроградский Союз предложено возглавить Блоку, было более чем естественно, тем более что Павлович была житейски близка к нему в последние годы его жизни. Однако и Гумилев принял активнейшее участие в организации Союза. Причин тому было несколько: и свойственная Николаю Степановичу страсть к председательствованию, над которой посмеивались даже его друзья, и его утопические идеи об участии поэтов, объединенных в некий орден наподобие масонских братств, в управлении государством. Во всяком случае, работе в Союзе он отдался со страстью.
В воспоминаниях художника Владимира Милашевского, соседа Ходасевича по ДИСКу, есть следующий странный эпизод:
Я сидел у Ходасевича, окна были открыты ‹…›.
В дверь кто-то постучался, и на возглас “Войдите!” вошел плотный, крепко сбитый человек среднего роста, с неподвижно прикрепленной к спинному хребту головой. Он как бы специально был рожден для положения по команде “смирно!”. ‹…›
Его лысая белесая голова, с невыразительными, не обращающими на себя внимания чертами лица, с маленькими подслеповатыми глазами, зорко и подозрительно смотрящими, напоминала кокон шелковичного червя! Это форма головы, про которую деревенские бабы говорят: голова толкачиком. ‹…› Этот старательный фронтовик, но не “орел” – был Гумилев.
В этой “подтянутости” было что-то выделанное, театрально-подчеркнутое ‹…›.
Гумилев присел крайне натянуто на кончик неважнецкого кресла. Он явно пришел “с визитом” к особе высокопоставленной, члену невидимой бюрократической иерархии, “департамента поэзии”. ‹…›
Словесный поединок напоминал ринг боксеров, причем щупленький, неподготовленный боец валил с каждого удара борца “в хорошей форме” с “воинственно приподнятой грудью”.
Гумилев: Мы скоро организуем всероссийский союз поэтов.
Ходасевич: Это что же, для пайка?
Гумилев: Ну зачем же так низко понимать! Это имеет огромное, чисто духовное значение!
Ходасевич: Нечто вроде министерства поэзии?
Гумилев: Если хотите – да.
Ходасевич: Ну что же! Это очень удобно для писания казенных стихов, по команде![441].
Диалог этот Милашевский относит к весне 1921 года. Но Союз поэтов в Петрограде был создан летом 1920-го, до переезда Ходасевича из Москвы, и к весне 1921-го Гумилев давно был его председателем, а Ходасевич – членом правления.
События, приведшие к смещению с председательского поста Блока и к избранию Гумилева, развивались так.
Ближайшими людьми к Гумилеву в 1920 году были молодые поэты, его ученики – четверка так называемых “гумилят”. Прежде всего – “Жоржики”, неразлучные с довоенных пор Георгий Владимирович Иванов и Георгий Викторович Адамович. В то время это были образцовые петербургские эстеты, про которых сам Гумилев с иронией говорил, что это не люди, а произведения искусства вроде этрусской вазы. Иванов, чей “Вереск” в свое время был так язвительно охарактеризован Ходасевичем, начал литературную деятельность еще в 1910 году, шестнадцати лет от роду; с тех пор он побывал эгофутуристом, входил в первый Цех поэтов, уже без Гумилева пытался в 1916 году основать второй, дружил с Мандельштамом, был принят в домах Блока и Кузмина. Однако его личная репутация не отличалась солидностью: Кузмин звал его за глаза “модисткой с картонкой, разносящей сплетни”. Не ожидали в те годы особых откровений и от его поэзии, уже вполне, казалось, сложившейся и застывшей в своем самодостаточном эстетизме. Второй “Жоржик” был двумя годами старше, но его литературная биография была короче. С Гумилевым он сколько-нибудь близко познакомился в 1913–1914 годах, когда у того был долгий и запутанный роман с его сестрой. Первая публикация – в 1915-м, первая книга (“Облака”) – в 1916-м; все же и Адамович успел выступить до революции. Рада (Ираида) Гейнике, с 1921 года писавшая под псевдонимом Ирина Одоевцева, невеста, а вскоре и жена Иванова, была выпускницей одной из гумилевских студий. Зимой 1920–1921 годов ее злободневные баллады, трогательные и ироничные (“Толченое стекло”, “Почему в Петрограде испортились водопроводы” и др.), имели шумный успех. Наконец, Николай Авдеевич Оцуп, сын царскосельского фотографа, ровесник Иванова, когда-то – студент Сорбонны, изучавший философию у самого Анри Бергсона, начал литературную деятельность, как и Одоевцева, уже в дни “военного коммунизма”, хотя впервые напечатался еще в 1915 году. Самый творчески близкий Г