Владислав Ходасевич. Чающий и говорящий — страница 66 из 118

И Революции не надо!

Ее рассеянная рать

Одной венчается наградой,

Одной свободой – торговать.

Эти строки написаны в 1921 году. Еще четче высказался Ходасевич в стихотворении, созданном полтора года спустя, в январе 1923-го, уже за границей, и оставшемся в рукописи:

Помню куртки из пахучей кожи

И цинготный запах изо ртов.

А, ей-Богу, были мы похожи

На хороших, честных моряков.

Голодали, мерзли – а боролись.

И к чему ж ты повернул назад?

То ли бы мы пробрались на полюс,

То ли бы пошли погреться в ад. ‹…›

Повернули – да осволочились.

Нанялись работать на купца.

Даже и не очень откормились –

Только так, поприбыли с лица.

Выползли на берег, точно крабы.

Разве так пристало моряку?

Потрошим вот, как на кухне бабы,

Глупую, вонючую треску.

А купец-то нами помыкает

(Плох сурок, коли попал в капкан),

И тебя не больно уважает,

И на нас плюет. Эх, капитан!..

Здесь интересны параллели со стихами 1918 года про кораблик на спичечном коробке. Метафора (а тут нельзя не вспомнить еще, что самое известное беллетристическое произведение, посвященное ДИСКу, называется “Сумасшедший корабль”) меняет наполнение, обрастает плотью, в том числе злободневно-политической. И здесь не так уж важно, что отношения “капитана” с “купцом” виделись Ходасевичу в не совсем верном свете. “Всемирная пошлость” вернулась, и суровая дисциплина мореплавателей-первопроходцев обернулась банальной тиранией. Тем более что политическое послабление в планы власти не входило, и через считанные месяцы обитателям ДИСКа предстояло в этом убедиться.

Раздражение Ходасевича вызвано было и тем, что в нэповскую жизнь быстро стали втягиваться и литераторы. С начала лета Союз поэтов переехал из ДИСКа в дом Мурузи на Литейном – тот, где прежде жили Мережковские, а много лет спустя – Иосиф Бродский. Там был организован Дом поэтов – открытый клуб ресторанного типа, где проходили публичные чтения перед разнообразной, в том числе и специфически нэповской аудиторией, своего рода пародия на былую “Бродячую собаку”. Чтение с участием Нельдихена должно было проходить именно в Доме поэтов, и это было еще одной причиной отказа Ходасевича. Впрочем, торжественное открытие Дома, намеченное на конец августа 1921 года, так и не состоялось. Тому были очевидные и трагические причины.

3

В конце лета 1921 года Ходасевич, как и многие другие обитатели ДИСКа, получил возможность отдохнуть и подкормиться – и не в городской “здравнице”, как годом раньше, а, можно сказать, “на даче”. Речь идет о колонии в Холомках и Бельском (иначе Вельском) Устье, первом прообразе будущих советских Домов творчества.

Усадьба Холомки Порховского уезда Псковской губернии до революции принадлежала князю Андрею Григорьевичу Гагарину, известному физику и инженеру, первому ректору Санкт-Петербургского Политехнического института. Дом был построен в год начала мировой войны по проекту Ивана Фомина, ведущего архитектора-неоклассика той поры. В военные дни здесь был госпиталь. Во время революции Гагарины нашли способ спасти реквизированную усадьбу от разграбления (а себя – от бездомности), устроив здесь “Народный дом им. В. И. Ленина”. Однако летом 1920-го он был закрыт по решению местных властей. От выселения Гагариных на сей раз защитила “охранная грамота” за подписью Ленина, полученная еще в январе князем-инженером, в память его научных заслуг. Но князь Гагарин был уже болен, в декабре того же года его не стало, на родственников “охранная грамота” никак не распространялась, а местный Совдеп ждал только часа, чтобы завладеть “бесхозным” имуществом. Неудивительно, что жена и дети Андрея Григорьевича стали заранее искать способы сохранения усадьбы. Через живописца-мирискусника Мстислава Добужинского, доброго знакомого Гагарина по прежним, дореволюционным годам, они обратились к Горькому с предложением организовать здесь колонию для отдыха писателей и художников.

Устройством колонии занимались Добужинский и Чуковский зимой 1920–1921 годов. С наступлением лета усадьба стала наполняться гостями. Наплыв их был таков, что под нужды колонии отдали и соседнее имение под названием Бельское Устье, прежде принадлежавшее Новосильцевым.

Ходасевич с семьей получил возможность отправиться в колонию в начале августа. Прежняя чиновничья жизнь в Москве имела одно преимущество: в тех случаях, когда Ходасевич пользовался железной дорогой, он ехал в международном вагоне, в купе на двоих, и билеты доставлялись в тот же день. На сей раз, несмотря на наличие командировки от “Всемирной литературы”, пришлось две недели биться, чтобы достать билеты в общий вагон. Отъезд был назначен на утро 3 августа.

По рассказам Ходасевича, накануне вечером он заходил к своим знакомым по ДИСКу прощаться. Зашел он и к Гумилеву, поскольку выход Ходасевича из Цеха не испортил их личных отношений. Тот был один: жена, Анна Энгельгардт, уехала к дочери в Парголово.

И вот как два с половиной года тому назад меня удивил слишком официальный прием со стороны Гумилева, так теперь я не знал, чему приписать необычайную живость, с которой он обрадовался моему приходу. ‹…› Мне нужно было еще зайти к баронессе В. И. Икскуль, жившей этажом ниже. Но каждый раз, как я подымался уйти, Гумилев начинал упрашивать: “Посидите еще”. Так я и не попал к Варваре Ивановне, просидев у Гумилева часов до двух ночи. Он был на редкость весел. Говорил много, на разные темы. Мне почему-то запомнился только его рассказ о пребывании в царскосельском лазарете, о государыне Александре Федоровне и великих княжнах. Потом Гумилев стал меня уверять, что ему суждено прожить очень долго – “по крайней мере до девяноста лет”. ‹…›

До тех пор [он] собирался написать кипу книг. Упрекал меня:

– Вот мы однолетки с вами, а поглядите: я, право, на десять лет моложе. Это все потому, что я люблю молодежь. Я со своими студистками в жмурки играю – и сегодня играл. И потому непременно проживу до девяноста лет, а вы через пять лет скиснете.

И он, хохоча, показывал, как через пять лет я буду, сгорбившись, волочить ноги и как он будет выступать “молодцом”[453].

Вернувшись в свою комнату, Ходасевич застал там заплаканную Надежду Павлович, которая рассказала ему страшные новости о Блоке. Что Александр Александрович болен, знали все. Но Павлович поведала Ходасевичу: Блок в агонии и сошел с ума.

Прощаясь с Гумилевым, Ходасевич договорился, что оставит у того кое-какие вещи на сохранение. Но когда под утро он подошел к гумилевской комнате, на стук его никто не отозвался. В столовой он узнал от прислуги, что ночью, через час или два после его ухода, Гумилева арестовали.

Так выглядит эта история в изложении Ходасевича. Однако Гумилева арестовали вечером 3 августа. Кроме того, в деле Гумилева сохранилась расписка такого содержания: “Анне Николаевне на сохранение. С приветом В. Ходасевич”. Возможно, она свидетельствует о том, что разговор с Гумилевым происходил 2 августа – за день до ареста Николая Степановича, и вещи на сохранение Анне Николаевне Гумилевой Ходасевич все-таки оставил. А может быть, Ходасевичи выехали из Петрограда не 3, а 4 августа. Какая-то деформация в воспоминаниях Ходасевича (выглядящих слишком “литературно”) присутствует. В любом случае он не был последним человеком, видевшим Гумилева на свободе: незадолго до прихода чекистов вернулась жена, и Николая Степановича арестовали при ней.

Но неожиданный долгий разговор с Гумилевым, которому предстояло (в этот день или на следующий – неважно) отправиться на смерть, несомненно, имел место. И он оказался залогом иной связующей нити между судьбами двух поэтов – Ходасевич о ней еще не догадывался.

Но вот Ходасевичи выезжают во Псков. Вагон набит битком, они едут в жаре и зловонии, сжимая в руках шарики из нафталина и камфары – от вшей. Все это, однако, было лишь началом мытарств. Во Пскове Ходасевичи в полном объеме хлебнули тех неудобств советской жизни, от которых их прежде как-то защищали сперва влиятельные покровители и статус совслужащих, потом – ДИСК. Поезд пришел во Псков с опозданием. Состав на Порхов успел уйти, следующий же отправлялся лишь через два дня. Места в гостинице распределялись лишь по мандатам Совдепа, а там Владиславу Фелициановичу объяснили: “Чтобы получить комнату, надо быть постоянным жителем города, иметь в нем службу”[454]. Сдача жилья внаем в городе была запрещена, и жители относились к этому запрету всерьез: за его нарушение сажали. Тогда Ходасевич решил “искать помощи у собратьев по перу” – явился в редакцию местной газеты и, “развернув перед секретарем целый веер всевозможных удостоверений с печатями и без печатей ‹…› потребовал, чтобы комната мне была найдена”[455]. Правда, и газетчики мало что могли. Наконец, Ходасевичей поселили у некоего репортера, занимавшего две комнаты все в той же гостинице. Но оттуда пришлось бежать на следующее же утро: заели клопы.

Это, однако, было только полдела: билеты на порховский поезд, купленные еще в Петрограде, пропали, а новые мог выдать лишь железнодорожный отдел местного Совдепа. Начальник этого отдела, “седой тип с подусниками”, в приступе административного восторга отказался сажать на поезд Анну Ивановну и Гаррика: ведь командировка была оформлена на одного Ходасевича. Отказался он и отправлять их обратно в Петроград, предложив жене Ходасевича вместо этого… устроиться на службу в Пскове. На помощь пришел председатель Совдепа, укоротивший самодура. Пообедать, как ни странно, также удалось: в Пскове уже был открыт частный ресторан – первая ласточка НЭПа. Правда, Ходасевичи оказались в нем единственными посетителями. Но возвращаться в гостиницу-клоповник было невозможно; решили, дав взятку носильщику, переночевать на вокзале, в порожнем составе. Тут колоритный псковский абсурд достиг своего апогея: