Разумеется, Горькому было непросто порвать с людьми, с которыми он провел всю молодость (денежные соображения были на первом месте для его домашних, но, пожалуй, не для него). Отсюда – те уязвимые поступки, которые так выразительно описывает Ходасевич. Автор “На дне” слишком часто вел себя подобно двусмысленному герою своей пьесы, прячась от очевидных фактов, поддерживая у себя и других надежду, когда надеяться было уже не на что, присочиняя хороший конец к плохим историям – и доставляя этим ненужные страдания окружающим. Это было в его характере, но сколько других людей в его положении и не испытывали бы никакой раздвоенности, просто закрывали бы глаза на правду, спокойно пользуясь высоким положением, не пытаясь ни на что повлиять и никому помочь… Горький стал так вести себя только под самый конец, старый, больной, потерявший всех близких, запертый в золотой клетке. Впрочем, будем честны: и сам он, и те, кого он в эти годы славил, лишь доводили до логического завершения ту религию труда и прогресса, которую Горький исповедовал всю жизнь и последних выводов из которой избегал лишь по мягкости характера.
Близкие Дуки подозревали Ходасевича в дурном политическом влиянии на него. Но это дурное влияние было, если на то пошло, вполне взаимным. В мае 1922-го Ходасевич обещал Луначарскому не писать политических статей, но уже в сентябре написал первую из них – “Все – на писателей!”. Она была опубликована под псевдонимом Л. Боровиковский в газете “Голос России”, в число сотрудников которой входили эсеры и сближавшееся с ними левое крыло кадетов во главе с лидером партии Павлом Милюковым. Горький в 1922 году счел возможным поместить в этой газете свой протест против смертных приговоров, вынесенных на процессе эсеров в Москве. Но если со стороны Горького такое выступление большевики еще могли съесть, то писателю без всероссийского имени и с буржуазным прошлым, изначально подозрительному, оно стоило бы больших неприятностей. Тем не менее именно Горький подговорил Ходасевича написать статью.
Этот текст весьма примечателен. На первый взгляд, автор – явный, казалось бы, враг большевиков – темпераментно перечисляет все обиды, нанесенные ими за последние четыре года писателям: уничтожение книгопечатания в дни “военного коммунизма”, введение цензуры, завышенные типографские ставки для частных издателей, наконец, высылку интеллигенции и закрытие петроградского Дома литераторов. Но если внимательно приглядеться, виновниками во всех случаях оказываются либо мелкие сошки – Павел Лебедев-Полянский, Михаил Покровский (“дегенеративное ничтожество, человек в футляре, коммунистический Кассо, похожий лицом на Победоносцева”), либо Зиновьев (“уже не Кассо, а воистину Трепов от революции”). И дальше: “Ибо кто ж как не Трепов этот петроградский градоначальник, довольно потрудившийся сперва над распровоцированьем Кронштадта, а после – не пожалевший патронов, чтобы унять бунтарей”[537]. Зиновьеву противопоставлены добродетельные Горький и Луначарский, имеющие благотворное влияние на Ленина, который сейчас, к сожалению, болен. Решающим было здесь обвинение в “провоцировании Кронштадта”, которое Горький выдвигал Зиновьеву вполне официально[538] и которое было включено Ходасевичем в текст статьи именно по его просьбе. Другими словами, Ходасевич позволил использовать себя для выяснения отношений внутри большевистской элиты, осуществлявшегося – как это ни странно – через эмигрантскую прессу. Позволил – по наивности? Или в самом деле предполагал, что победа именно этой группировки будет относительно более благотворна для страны, для литературы и для него лично? В письмах Горькому Ходасевич без стеснения ругал советских руководителей, прежде всего личных врагов Горького – Троцкого и Зиновьева, но ругал отнюдь не с белогвардейских позиций:
Чего и ждать от людей, желающих сделать политическую и социальную революцию – без революции духа. Я некогда ждал – по глупости. Ныне эти мещане дождутся того, что разнуздают последнего духа мещанства: духа земли: землероба. Этому и коммунист покажется слишком идеалистом, и он удавит последнего попа на кишках последнего коммуниста. Впрочем, может быть и другое: Зиновьев будет висеть на моих, скажем, кишках, Троцкий на Ваших, а патриарх Тихон – на кишках профессора Павлова. (Я со смущением вижу, что затесался в слишком хорошую компанию: тут-то и сбудется поговорка, что на людях и смерть красна.)[539]
Революция духа – термин из символистского словаря, а вот ненависть к мужичку-землеробу Ходасевич в полной мере разделял с Горьким. Мещанство они тоже оба осуждали на словах, но явно вкладывали в эти слова разный смысл. В сущности, Горький был мещанином (в том значении, в котором это слово могло употребляться Ходасевичем) уж точно не в меньшей степени, чем Троцкий.
Однако ни Горький, ни Ходасевич не предвидели степени предстоящего ужесточения режима. Собственно, дружба их в эти годы была предопределена общим проектом, который как раз и был задуман совершенно без учета этой перспективы. Именно этот проект обсуждали в Герингсдорфе Горький с Виктором Шкловским за день до получения первого письма Ходасевича из Берлина. Двадцатидевятилетний Шкловский, за плечами которого была уже достаточно богатая биография (участие в событиях Гражданской войны – знаменитый сахарин в бронемашинах гетмана Скоропадского; членство в партии эсеров; бегство из Петрограда от чекистов по льду Финского залива), находился в поре своего короткого расцвета, за которым последовал более чем полувековой респектабельный упадок. Один из создателей формального метода в литературоведении, он выделялся среди своих товарищей природным талантом, темпераментом и особого рода “неакадемичностью”. В сущности, он был довольно поверхностно образованным человеком, не знал языков – зато физически чувствовал, что такое литература. Даже позднее, в годы вражды с формалистами, Ходасевич никогда не отрицал талант и ум Шкловского, а в 1922–1923 годах он, несомненно, получал удовольствие от бесед с Виктором Борисовичем. Ходасевич утверждал позднее, что идея журнала “Беседа” принадлежала именно Шкловскому, но если так, то предложения его упали на подготовленную почву: Горький думал о собственном журнале с момента отъезда из России, и еще весной 1922-го приглашал к сотрудничеству в этом гипотетическом издании Герберта Уэллса. В любом случае, практического участия в издании “Беседы” Шкловский почти не принимал: как раз в июле 1923 года, когда вышел первый номер журнала, он был прощен и вернулся в СССР, успев, впрочем, напечатать в “Беседе” несколько глав из “Zoo”.
По замыслу Шкловского и Горького, к которым присоединился Ходасевич и – на какое-то время – Андрей Белый (компания фантастическая по несочетаемости, если подумать), “Беседа” должна была объединять писателей, не разделяющих коммунистическую идеологию, сохраняющих независимость, но признающих советское государство и готовых с ним сотрудничать. На этом поле у “Беседы” был важный конкурент – берлинская газета “Накануне” вместе с литературными приложениями, орган сменовеховского движения. Один из ведущих участников “Накануне” Алексей Толстой активно обхаживал Ходасевича и Берберову в первые берлинские дни, но Горький попросил Владислава Фелициановича: “До свидания со мной – подождите принимать предложение «Накануне»”. Собственно, весной 1922 года Горький собирался затевать журнал именно в компании с Толстым, но за несколько месяцев их пути разошлись. Сторонники “смены вех” были в первую очередь патриотами-государственниками, готовыми принять большевистскую власть, поскольку она обеспечила единство и независимость России, и в надежде, что в условиях НЭПа советские руководители постепенно откажутся от своей вздорной марксистской идеологии. Андрей Белый в программной статье, напечатанной в первом номере журнала, противопоставляет себя и своих единомышленников и белоэмигрантам, для которых “нет России вне Праги, Берлина, Парижа, Белграда, Софии”, и сменовеховцам, для которых “культура России – культура правительства, сотворяющего из первозданного хаоса свою систему ценностей”. Но в чем именно была позитивная программа “Беседы”? Едва ли у основных авторов журнала были какие-то общие социальные или философские идеи. Слишком различны были эти люди.
Более чем естественно для позитивиста и “просветителя” Горького было введение в состав “ближайших сотрудников” журнала (то есть фактически членов редколлегии) академических ученых – антрополога Бруно Адлера, филолога-германиста Федора Брауна и публикация большого количества статей на самые разные культурологические темы, в частности обзоров современной английской, немецкой или американской литературы. Еще естественней – приглашение к сотрудничеству европейских “живых классиков”, писателей-реалистов с именами: Ромена Роллана, Джона Голсуорси, Луиджи Пиранделло, Стефана Цвейга, только что получившего известность франкоязычного румына Панаита Истрати. Будучи несомненным членом этого клуба, Горький относился к творчеству и к репутации каждого из своих собратьев по перу с необыкновенной серьезностью. Они тоже его уважали: многие материалы были предоставлены “Беседе” до публикации на языке оригинала и публиковались с эффектной пометкой – “переводится с рукописи”. Однако мир, в котором жили Белый, Ходасевич или Шкловский, был совсем иным. Уже в самом начале издания журнала произошел характерный инцидент: в первом его номере была напечатана скептическая статья Ганса Лейзеганга об антропософии, вызвавшая – само собой – резкую отповедь Андрея Белого в следующем номере.
Если научный отдел Горький поручил Брауну, а иностранных авторов приглашал сам, то за текущую русскую литературу, особенно в первое время, отвечал в основном Ходасевич. Можно сказать, что его старая, еще с 1910-х годов мечта о собственном журнале сбылась. Список авторов “Беседы” весьма характерен: с одной стороны – Муратов, Парнок, Лидин, Киссин (посмертная публикация) – люди, лично и литературно близкие Владиславу Фелициановичу; с другой – Берберова, ее сверстники и друзья, Лев Лунц, Николай Чуковский.