Конечно, Шагинян, как и вообще все критики, отставала, так сказать, от поэзии Ходасевича, но это был вполне доброжелательный отзыв, не в пример рецензиям Адамовича и Иванова, не говоря уже об асеевской брани. Так что неудивительно, что Ходасевич обратился именно к Шагинян – человеку хоть и бестолковому, но дружественному и притом близкому к властям. В письме от 18 августа он просит ее поговорить с уполномоченным Наркомпроса Михаилом Петровичем Кристи (“человек пожилой, мягкий, благожелательный” – так он характеризуется в “Некрополе”) и “представить ему следующие соображения”:
Писат[ельские] пайки суть вознаграждение за увечие, называемое отсутствием бумаги и типографий. Никакой опред [еленной] работы мы за эти пайки не исполняем. Не исполняю ее я и теперь. Но быть рус [ским] писателем я не перестал. ‹…› Разбогатеть за границей можно только понося Сов[етскую] Россию. На это я не пойду. След[овательно], в матер[иальной] поддержке нуждаться не перестал. ‹…› Далее. Если моя командировка безденежная, т. е. я не получил на нее денег ‹…› – то значит ли это, что надо отнять и паек? Казалось бы – наоборот.
Я получал 11/2 пайка. След[овательно], Нюра принималась в расчет. Теперь я уехал. Значит ли это, что Нюра исчезла с лица земли или не нуждается в куске хлеба?[546]
Аргументы эти выглядели не особенно убедительно: в частности, никакого отсутствия бумаги и типографий не наблюдалось с лета 1921 года, а обстоятельства, предшествовавшие “командировке” Ходасевича и Берберовой, были всем хорошо известны. В конце записки Ходасевич приводит еще одно соображение: оказывается, вдова Гумилева, Анна Николаевна, продолжает получать паек спустя год после его расстрела. Примечательно, что позднее Владислав Фелицианович ставил Шагинян в вину то, что она, будучи обременена семейством (дочь, пожилая мать), после гибели Гумилева вселилась в просторную елисеевскую баню, выжив оттуда вдову казненного поэта.
Так или иначе, паек Анне Ивановне вернули, хотя и не благодаря посредничеству Шагинян, а с помощью Альберта Пинкевича, председателя Совета экспертов при Комиссариате просвещения Союза коммун Северной области, доброго знакомого Горького. Но этого было явно мало. В 1922–1924 годах Ходасевич старается зарабатывать столько, чтобы хватило и ему с Берберовой, и его жене в России, но в условиях полуэмиграции это оказывается крайне трудным делом.
В течение 1922–1924 годов Ходасевич пытается по возможности печатать одно стихотворение или статью в двух изданиях – за границей и на территории СССР, с тем чтобы гонорары за советские публикации получала Анна Ивановна, а за заграничные – сам автор. Но на родине Ходасевича печатали почти исключительно аполитичные частные журналы (“Россия”, “Русский современник”), которые сами дышали на ладан – ни один из них не пережил 1925 года. Из русских журналов, выходящих в Европе, он – кроме “Беседы” – с первых же месяцев после отъезда стал постоянным автором “Современных записок”. Этот журнал с 1920 года издавался в Париже несколькими видными членами партии эсеров. Одним из его соредакторов стал Вадим Руднев: он был единственным, кто действительно хоть что-то понимал в предмете, которым занимался[547].
Позднее Владислав Фелицианович так охарактеризовал направление “Современных записок”:
Судьба с самого начала поставила журнал в положение чуть ли не единственного прибежища для очутившейся на чужбине литературы всех школ и течений. Все эти обстоятельства и подсказали “Современным запискам” их литературную политику, которую нередко зовут консервативной. ‹…› В основе литературной политики “Современных записок” лежит ‹…› естественное в данных условиях и единственно посильное данному составу редакции стремление – дать место всему, что представляется в нашей текущей литературе наиболее выдающимся. Однако же, не имея собственных литературных идей и стремлений, другими словами – не имея принципиального критерия в выборе материала, как осуществить ей свою задачу, скромную, но вполне полезную и отнюдь не легкую? Тут единственный путь – не гоняясь за неведомым, неиспытанным – сосредоточить внимание на том, что уже в известной степени себя зарекомендовало[548].
Поскольку сам Ходасевич к моменту отъезда в полуэмиграцию уже обладал именем, предложение сотрудничать поступило сразу же. Первые публикации в “Современных записках” относятся еще к берлинскому и мариенбадскому периодам его жизни.
Какие-то крохи из заработанного он пытался передавать в Россию, но вскоре пересылать деньги стало невозможно; потом стали возвращаться с таможни и посылаемые вещи. Чтобы помочь Анне Ивановне, Ходасевич устроил ей работу – переводы французских романов. Но работать было трудно: брошенная жена поэта еще плохо себя чувствовала, а главное, была в угнетенном состоянии. Неудивительно, что Анна Ивановна настойчиво допытывалась, когда Владислав Фелицианович вернется в Россию. Как ни унизительно было жить на средства бывшего мужа, на него была вся надежда.
Но как было Ходасевичу объяснить ей причины, удерживающие его за границей, – причем в письмах, посланных по почте, заведомо рассчитанных на перлюстрацию[549]? Вот фрагмент письма от 19 октября 1922 года:
Не знаю, что мне делать сейчас в России, что я могу там заработать. Ты знаешь мое отношение к Сов[етской] Власти, знаешь, как далеко я всегда стоял от всякой белогвардейщины. И здесь я ни в какой связи с подобной публикой не состою, разные “Рули” меня терпеть не могут – но в России сейчас какая-то неразбериха. Футуристы компетентно разъясняют, что я – душитель молодых побегов, всего бодрого и нового. И хотя я продолжаю утверждать, что футуризм – это и есть самое сволочное буржуйство, – все же официальная критика опять, как в 1918, стала с ними нежна, а с нами сурова. У меня нет уверенности, что моя “мистика” не будет понята, как нечто дурное, и тогда мне в Р[оссии] житья не будет, печатать меня не станут, – я окажусь без гроша. А спорить и оправдываться я не стану, быть насильно милым – унизительно.
Я к Сов[етской] Вл[асти] отношусь лучше, чем те, кто ее втайне ненавидят, но подлизываются. Они сейчас господа положения. Надо переждать, ибо я уверен, что к лету все устроится, т. е. в Кремле сумеют разобраться, кто истинные друзья, кто враги[550].
Письмо явно написано не только для адресата, но и для властей (в расчете, что цензоры доложат по назначению). Постоянные указания на то, что он – не враг власти, что у него нет перед ней никаких прегрешений (“кроме нескольких стихотворений, напечатанных в эмигрантской прессе”), что футуристы – “бывшие члены Союза русского народа” (конкретно имелся в виду футурист-пушкинист Бобров), регулярно появляются в письмах Ходасевича жене до середины 1924 года. Активным недругом Ходасевича в ряду футуристов всех мастей был в первую очередь Асеев, который вслед за статьей в “Красной нови” напечатал рецензию на “Тяжелую лиру” в новосозданном журнале “ЛЕФ”. В начале рецензент полностью приводит текст “Искушения” – единственного в книге отчасти политического стихотворения, которое выражает романтическое неприятие НЭПа (чувство, не чуждое и самому Асееву, если уж на то пошло), чтобы затем глумливо перетолковать его:
В переводе с церковно-славянского это, очевидно, разговор автора с редактором ГИЗа. В первой строфе, рассерженный невниманием к “красоте”, автор угрожает перекувыркнуть скрытую им во время изъятия ценностей тассову лампаду и забыть “друга веков” Омира. Истерический темперамент его обрушивает горькие упреки на “рассеянную рать” революции, причем эту “рассеянность”, конечно, должно понимать отнюдь не как распыленность, а лишь как невнимательность к произведениям г. Ходасевича. По его словам, рать эта сумела отвоевать лишь одну свободу – свободу торговли ‹…›. Третья строфа начинается с “вотще”, что для товарищей, давно не читавших священного писания, требует разъяснения: вотще значит напрасно. Итак: напрасно на площади пророчит гармонии голодный сын. Голодный сын гармонии в передаче значит: г. Ходасевич. И его-то “благих вестей” не хочет благополучный гражданин.
Кто этот последний?.. Очевидно – нэпман? – подумает недальновидный читатель. Ничуть не бывало. Для тех – г. Ходасевич знает это – свобода торговли священное и неотъемлемейшее право. А этот, кто “увенчал себя одной свободой – торговать”, кто мешает голодному сыну гармонии продать свои потрепанные бобры с плеча Баратынского по вольной цене, этот ужасно нервирует Ходасевича своим скрипом из редсектора:
Прочь, не мешай мне, я торгую,
Но не буржуй и не кулак,
Я прячу выручку дневную
В свободы огненный колпак.
Если это точное указание, оно очень дельно и уместно: в самом деле, неудобно все-таки изрядные суммы, скопляющиеся за день в Гуме и в Госторге, держать в каком-то колпаке. То ли дело сейфы Рябушинского и Морозова ‹…›.
Остальные стихи “Тяжелой лиры” не менее двусмысленны и тяжеловесны[551].
Очевидно, это был явный литературный донос, причем лживый. Другой донос исходил от старого знакомого Ходасевича – Семена Родова, который в статье “«Оригинальная» поэзия Госиздата”, напечатанной в редактируемом им же ортодоксальнейшем журнале “На посту”, призвал к ответу госиздатовских редакторов, публиковавших на казенный счет идеологически сомнительные, “буржуазные” книги, в том числе “Версты” Цветаевой, сборники Шенгели, Клычкова, Поликсены Соловьевой и других.
Разбор “Тяжелой лиры” он начинает с “Музыки”, которой дает такую характеристику: