Владислав Ходасевич. Чающий и говорящий — страница 90 из 118

[615].

Эта несправедливая, пристрастная характеристика человека, перед которым Горький еще недавно преклонялся, тем не менее основана на знании и понимании некоторых действительно уязвимых особенностей личности Ходасевича. Очень похоже писал о Ходасевиче Андрей Белый, чья обида и злость тоже родились из перекипевшей “конкретной любви”. Любовь самого Ходасевича к Белому при этом оставалась неизменной; в каком-то смысле, несмотря на злые слова, которые приходилось ему позднее говорить и писать, сохранялось у него и теплое чувство к Горькому.

Постепенно прерывается и эпистолярное общение со знакомыми в России. Да и становится их все меньше. В 1925 году умер Гершензон; в том же году пришел ложный слух о смерти Бориса Садовского. В 1925–1926 годах Ходасевич еще обменялся несколькими письмами с Борисом Диатроптовым, с Идой Наппельбаум и ее мужем Михаилом Фроманом, наконец, с Анной Ивановной, по-прежнему безденежной, больной и несчастной. 24 апреля 1925 года, сразу же по прибытии в Париж, он пишет ей: “Милая Анюта, меня угнетает твое нездоровье, но я совершенно беспомощен. Сейчас у меня в кармане 25 франков, т. е. меньше 2 ½ червонцев. Мне самому в Париже будет так трудно, что я и не знаю, как буду зарабатывать. Заработков нет никаких ‹…›. Однако буду посылать тебе книги, как обещал. Не думай, Бога ради, что я не хочу тебе помочь”[616]. Все же бывшая жена помнит и о литературных делах мужа, просит присылать стихи, поздравляет Владислава Фелициановича с юбилеем – двадцатилетием первой публикации. Но в следующем году Ходасевич уже не рискует писать Анне Ивановне от своего имени. Три последних письма посланы с чужого адреса и за подписью В. Медведев (“мышь” должна была понять, кто это такой). Третье письмо для пущей конспирации вообще адресовано “Соне” (то есть Софье Бекетовой). Ходасевич по-прежнему, теперь уже под маской, проявляет заботу о бывшей жене, беспокоится о получении Анной Ивановной каких-то причитающихся ему денег “из Союза” (вероятно, старых гонораров), пытается переслать ей подарок (“что-нибудь из обуви” – но оказывается, что “теперь у Вас такие пошлины, что послать невозможно”[617]). О “Вашем бывшем муже” В. Медведев пишет в третьем лице – и настойчиво дает понять не всегда понятливой Анне Ивановне: “По-моему, Вам не стоит к нему ни с чем обращаться. Это, извините за откровенность, тип отпетый. Если что нужно, пишите мне”[618].

Но и такая переписка заглохла: “занавес” становился все более непроницаемым. О дальнейшей судьбе друг друга бывшие супруги почти ничего не знали. О жизни Анны Ивановны Ходасевич и мы сейчас знаем мало. Известно, что начале 1930-х у нее был роман с каким-то человеком намного ее моложе, которого через некоторое время арестовали и посадили. Эдгар Гренцион стал актером, детское имя Гаррик стало его сценическим псевдонимом[619]. Дважды он снимался в кино: в “Петре I” (1938, в роли Карла XII) и в “Героях Шипки” (1954). Умер от рака предположительно в 1957 году. Анна Ивановна пережила сына, ее не стало в 1964 году. В последние годы жизни она подрабатывала, перепечатывая за деньги стихи Ходасевича с хранившихся у нее рукописей.

2

В Париже в 1925–1926 годах Ходасевич писал много – главным образом не стихи.

“Для себя” он начал повесть и даже получил за нее аванс от “Современных записок”. Судя по письмам автора к знакомым и по фрагменту, напечатанному в 1931 году в “Возрождении” (14 апреля), этот замысел отпочковался от очерка о Брюсове; прототипами главных героев – писателя Гомборова, редактора журнала “Меркурий” и милой провинциалки Сонечки Мамоновой – были Валерий Брюсов и Надя Львова. Однако вокруг главного сюжета наслаивались боковые: Ходасевич задумал произведение, в котором отразились бы не только его воспоминания о символистском мире, но и существовавший в его сознании образ предвоенной России. Как будто он хотел бросить вызов Горькому, прозаику-реалисту, страстно мечтавшему написать за жизнь хотя бы одно по-настоящему хорошее стихотворение, да так и не написавшему, причем – на его же собственной территории:

Человек хоронит отца, через погребальную контору Быстрова, за восемьдесят рублей – и все очень прилично. А через два года, когда приходится хоронить мать, тот же Быстров за такой же гроб, такие же свечи, дроги и прочее берет уже девяносто. Помилуйте, с какой стати? А с такой стати, что человек, ну, скажем, помощник податного инспектора Копылов, от похорон отца до похорон матери жил два года, нисколько не думая ни о Быстрове, ни об Александрове, даже едва замечая их просторные витрины, сияющие такою важною, такою непреходящею красотой гробов. А меж тем съезд пчеловодов поднял цены на воск, и оттого вздорожали свечи; вздорожала парча, вздорожали шнуры и кисти, потому что с канительницами нет никакого сладу; овес – и тот вздорожал…[620].

Все это очень мало походит на прозу поэта – очень обстоятельно, солидно, с обязательной темой “маленького человека”. Неудивительно, что работа не была доведена до конца: она противоречила писательской органике Ходасевича.

Для заработка он писал статьи в “Последние новости”, “Современные записки”, но особенно часто – в “Дни”, которые с сентября 1925 года переехали в Париж и приняли Владислава Фелициановича в число своих постоянных сотрудников. Всего за два года в русских изданиях было напечатано около тридцати пяти его статей – и под своим именем, и за подписями Ф. Маслов, Ф. М., Г. Р. Писать приходилось на самые разные темы: о подложности завещания патриарха Тихона; о воспоминаниях охранников Ленина в Горках; о записках немца-опричника, посвященных Москве времен Ивана Грозного; по поводу обвинений в коррупции, выдвигавшихся против Льва Каменева и его жены в связи со сбором средств в помощь голодающим в 1921 году, и предполагаемого уничтожения свидетелей их махинаций; об авторстве стихотворения, приписывавшегося одной из дочерей Николая II…

Из этих разномастных публикаций наибольший интерес представляет, пожалуй, фельетон “Чужие слова”, в котором Ф. Маслов проявляет неожиданный талант тонкого наблюдателя-абсурдиста, фиксируя пленительную бессмыслицу и пошлость обывательской болтовни и в то же время обаятельный гротеск уличной парижской жизни: “На Плас Пигаль. Светает. Кое-где еще слышна музыка. На тротуарах – запоздалые проститутки. Несколько негров расходятся по домам. У подъездов стоят цинковые ящики с мусором. В одном, поверх всякой дряни, лежит вчерашний букет, не вполне увядший. Негр подходит, роется, отрывает красную розу, продевает ее в петлицу и идет дальше”[621].

Но разумеется, главный интерес представляют статьи литературного содержания. Программный характер носит статья “Там или здесь?”, напечатанная в “Днях” за 18 сентября (№ 808). В первый раз Ходасевич пытается определить для себя соотношение “здешней” (эмигрантской) и “тамошней” (советской) литератур; к этой теме он еще не раз вернется. Сейчас он пытается занять позицию “среднюю”, объективную: “Одни предсказывают смерть всему здешнему, другие – тамошнему. ‹…›И те и другие исходят из довольно правильного положения, что на зараженной почве здоровому растению не быть. Беда в том, что каждая сторона считает свою почву вполне здоровой, а вражескую – насквозь гнилой”[622].

Это – цитата из начала статьи. А вот ее завершение: “Литература русская рассечена надвое. Обеим половинам больно, и обе страдают, только здешняя иногда не хочет стонать – из гордости (может быть, ложной). А тамошней и стонать не велено. И бахвалиться им друг перед другом нечем. И высчитывать, какая из них задохнется скорее – не надо, нехорошо. Бог даст – обе выживут”[623].

Но что же кажется поэту наиболее значительным в словесности по сю и по ту сторону границы? Ходасевич упоминает целый ряд имен: Пастернак, Мандельштам, Есенин, Клюев, Цветаева, Алданов, Муратов… И рядом с ними – такой заурядный автор, как Сергей Сергеев-Ценский. Ходасевич отмечает “дарования” Леонида Леонова и Константина Федина. Зато Исаак Бабель, Всеволод Иванов, Борис Пильняк оказываются у него в ряду “посредственностей” – наряду с Николаем Асеевым и Лидией Сейфуллиной. По мнению Ходасевича, “знаменитый Бабель – это третий сорт Горького, приправленный, смотря по сюжету, то Горбуновым, то Юшкевичем”. Впрочем, неприятие Бабеля с Владиславом Фелициановичем разделяли многие близкие ему писатели, в том числе и Набоков – так же, как симпатии к Михаилу Зощенко и Юрию Олеше.

В 1926 году во втором выпуске рубрики “Парижский альбом”, которую Ходасевич вел в “Днях” (№ 1027. 13 июня), ему пришлось высказаться еще об одном писателе из метрополии – Константине Вагинове. Это первый из множества отзывов Ходасевича об этом авторе, чаще всего – негативных, иногда – сдержанно-хвалебных. Первая книга стихов Вагинова, присланная в Париж Михаилом Фроманом и Идой Наппельбаум, разочаровала писателя: “хороший ямб” и “хороший язык” Вагинова не могли в глазах Ходасевича искупить “бессмыслицы” его стихов. “Дело поэта именно находить слова для выражения самых сложных и тонких вещей. Мы охотно прощаем ему те отдельные случаи, когда он бессилен выйти победителем в бореньях с трудностью. Но поэт, который всегда и сплошь оказывается побежден, который никогда не находит нужных и подходящих слов – явно берется не за свое дело”. Право на суггестивность, на то, что он сам называл “заумью”, которое Ходасевич признал за Мандельштамом, он не готов был признать за Вагиновым. Зыбкие смысловые ходы, которые он прощал символистам, потому что чувствовал ту скрытую, невысказываемую реальность, которая стояла за их текстами, раздражали его у младших по возрасту поэтов.