Владлен Бахнов — страница 3 из 97

Насчет правоверности он, наверное, все-таки малость преувеличил, что же до наивности, то мне почему-то кажется, что она-то как раз и спасала молодых ребят.

Манделя, впрочем, арестовали.

В мемуарной повести «Охота» Владимир Тендряков вспоминает, что Владик Бахнов был первым, кто сразу схватил суть дела и крикнул: «Кто стукнул?!»

Когда мы были студентами, мы ведь тоже прекрасно знали и о стукачах, и о «жучках», и о прослушивании телефонов, но тем не менее продолжали и жить, и встречаться, и разговаривать… И даже позволять себе время от времени наплевать на всеслышащие уши. Брежнев, конечно, не то что Сталин, но, если сделать поправку на некий, пусть даже очень большой, коэффициент, — то и папино поколение. я думаю, было примерно таким же.

Верил ли отец в светлые идеалы социализма? В то время, наверное. — да. Как и многие другие. Однако в партию вступать и не думал. Более того, мама вспоминает, как однажды он явился в сильном смятении и сказал, что его толкают подавать заявление. «Нет, — сказал он, — в эту партию я не вступлю. Если не отстанут, брошу институт».

То есть уже тогда (а речь о конце 40-х годов) в его кругу вступление в партию считалось чем-то не вполне достойным.

Отчего? Вряд ли это внутреннее дистанцирование от «ума, чести и совести» эпохи было стопроцентно осознанным. Кто-то, вполне разделяя коммунистическую религию, быть может, боялся, что его примут за карьериста (а то, что их слишком уж много поднабралось в этой самой партии, видно было даже самому ортодоксальному глазу) и таким парадоксальным образом боролся за чистоту ее рядов. Кто-то, возможно, искренне чувствовал себя «недостойным» или же, наоборот, интуитивно не хотел «высовываться». Кого-то (люди искусства, как ни крути!) удерживал просто вкус…

И потом — трудно все-таки человеку, не окончательно изжившему в себе человеческое, без конца пересиливать отвращение ко лжи и к чудовищным методам расправы с «идеологическими отщепенцами».

Когда отец окончательно освободился от иллюзий? Насколько помню взрослые разговоры (а прислушиваться я к ним стал классе в шестом, то есть года с 60-го), в ту пору многие еще полагали, что Сталин — это да, несусветный злодей, а вот Ленин — совсем другая статья: гений, скромняга, гуманист, хотел как лучше… Этого отец не сдавал довольно долго однако упорство было столь своеобразным, что о нем стоит чуточку рассказать.

В кругу друзей, немножко выпив, отец любил изображать вождя мирового пролетариата. Это было смешно, а нередко и достаточно зло. «Феликс Эдмундович, это агхи, агхиважно научить наш габочий класс, пегедовое кгестьянство и негодную интеллигенцию пгавильно обгащаться с туалетной бумагой! Надо немедленно геогганизовать габкгин и обгушить на этот вопгос всю мощь Чгезвычайной Комиссии!» (туалетная бумага тогда только-только появилась и была в новинку). Зрители уже изнемогают от хохота, утирают глаза и лбы, а отец все сыплет и сыплет…

Так вот, однажды, когда публика уже окончательно исчерпала лимит своих хохотательных возможностей, кто-то вдруг заговорил о Ленине серьезно. Дескать, ничем он не лучше Сталина, и при нем было бы то же самое. И тут отец, который только что изничтожал этого идола в пух и прах, вдруг стал чуть ли не с тем же напором за него заступаться.

Чудны дела твои, господи!.. Это было в начале 60-х, и отец уже прекрасно все понимал.

Просто — не всегда разделял свои мысли.

С ним это случалось. Дар — или как это еще назвать — бежал впереди него.

К тому же он не мог не противоречить мнениям, которые хоть чуть напоминали расхожие. Легковесность для него была синонимом пошлости.

Через год-другой он бы уже ни за что не заступился за основателя первого в мире социалистического государства. Чем глубже и беспощадней он осознавал всю ложь и преступность системы, тем острее овладевала им жалость к человеку, вынужденному жить в обстоятельствах жестокого и комического абсурда, загнанному в тупик. Об этом — многие его рассказы, да и повести.

Игра в кошки-мышки с цензурой стала неизбежной.

…Института он не бросил, с партией как-то там рассосалось. Настала пора бороться с космополитами, и таких, как папа, звать туда перестали.

В канун этой мощной кампании он еще продолжал резвиться:

Агранович нынче — Травин.

И обычай наш таков:

Если Мандель стал Коржавин,

Значит, Мельман — Мельников.

Тут, пожалуй, не до смеха:

Не узнает сына мать!

И старик Шолом-Алейхем

Хочет Шолоховым стать!

Знал ли. с каким огнем играет! Знали ли они все… А ведь, с другой стороны, — обошлось! Обошлось и с пародиями — а ведь пародии он писал не только на перечисленных Сарновым поэтов, но и на таких идеологических бонз, как Анатолий Софронов. Александр Прокофьев. Алексей Сурков… Недоглядели, упустили — а какой был лакомый наборчик: мало что безродный, так еще и охаивает виднейших партийных русских поэтов. Пальчики оближешь…


…В 1946 году отец познакомился с Яковом Костюковским, тогда ответственным секретарем «Московского комсомольца!. Впрочем, выяснилось, что они уже знакомы — десять лет назад были в одном пионерлагере под Харьковом.

Встреча оказалась судьбоносной.

И по сей день меня, случается, спрашивают* «Тот самый Бахнов. который Костюковский?»

Старая хохма. Из тех времен, когда сочетание этих двух фамилий звучало по радио чуть ли не каждый день.

Дуэт Бахнов — Костюковский просуществовал больше полутора десятков лет. Соавторы, быстро ставшие друзьями, нашли, наверное, единственно возможную для сочинителей их плана «экологическую нишу» — стали писать для эстрады.

Почти все, что исполняли Тимошенко с Березиным (Тарапунька и Штепсель) с конца 40-х до середины 60-х, написано Бахновым и Костюковским. Писали они и для Райкина, и для Мирова и Новицкого, и для Шурова и Рыкунина… — практически для всех тогдашних «звезд». Их репризы повторяли конферансье, сочиненными ими сценками смешили цирковых зрителей легендарные Карандаш. Олег Попов, Юрий Никулин…

Кстати, о цирке. Детскую любовь к нему отец сохранил, кажется, на всю жизнь. Но вот какая штука. Тот, самый первый, детский, харьковский цирк (а это был конец 20-х — начало 30-х годов) начался для него со зрелища… партийной чистки. В Харькове какое-то время эти чистки проходили в здании городского цирка (ну чем не Кафка!), и папина мама, обязанная посещать эти мероприятия, брала его с собой. Чистка — это получалась как бы первая часть большой цирковой программы, и ее надо было высидеть, чтобы, не платя за билет, наслаждаться второй, главной частью. Такой вот — чем, кстати, не цирковой? — номер… Впрочем, кто знает, какая часть на самом деле была главной?.. Быть может, сила его любви к цирку происходила как раз от ожидания — от того, что клоуны, жонглеры и прочие укрощенные звери давались как бы в награду за долготерпение?

Жалко, я не спросил, о чем он думал, когда, забравшись куда-нибудь на верхотуру, глядел на цирковую арену, временно превращенную в место партийных ристалищ. Слушал? Фантазировал? Или научился просто так отключаться? Не этот ли детский опыт отозвался в «Снах Веры Павловны» из «Опасных связей»?..

…Бахнов — Костюковский писали также и пьесы (например, «Миллион единственных друзей», которую поставил Виктор Драгунский, в ту пору эстрадный режиссер), и песни (ну, хотя бы такие, как «Мой старый парк». «Песенка влюбленного шофера». «Бесконечная песенка», «Тыдая»…), музыку к которым сочиняли Никита Богословский, Кирилл Молчанов, а исполняли Клавдия Шульженко, Марк Бернес, Ружена Сикора, Бунчиков и Нечаев…

В общем, это была известность, если не сказать — слава. Кое-что перепадало и мне — например, походы в цирк, куда нас пропускали без билета и усаживали на лучшие места. Или та нескрываемая зависть, с которой меня спрашивали во дворе: «А кто это к вам вчера приходил — Тарапунька?»

Из комнаты на Большой Полянке мы переехали в кооперативный писательский дом у метро «Аэропорт». В том же доме обосновались и Костюковские. Можно было работать, не выходя за пределы одного двора (прежде вершить творческий процесс отец ездил к «Костюкам» — там все-таки было две комнаты).

Жить делалось лучше, жить делалось веселей. Заработки были верными, связи — наработанными, заказы не иссякали, друзей — пол-Москвы, если не считать Ленинграда, Киева и некоторых других городов… Бахновым — Костюковским был опробован и еще один перспективный жанр — кинокомедия («Штрафной удар». Студия им. Горького, 1961, режиссер В. Дорман).

Чего еще надо — катись себе по накатанной дорожке.

Вот тут-то веселый дуэт Бахнов — Костюковский и распался.

В сорок лет отец решил начать все с начала.

Почему? Мне так кажется, что дело тут в жанре. Сатирик побеждал юмориста. А эстрадная сатира становилась тесна.

Учитывая специфику той действительности, которую ему предстояло сатирически отражать, ничем особо хорошим это не угрожало.

Система, построенная на лжи, крови и вопиюще противоречащая здравому смыслу, страдала, как это ни странно, фантастическим комплексом неполноценности. Что делает сатирик? Говоря высоко — упорядочивает мир, противостоит хаосу и абсурду. Если употребить более привычную лексику — называет вещи своими именами. Но вот этого-то система пуще всего и боялась — что вещи будут названы своими именами и всяк, кому не лень, сможет увидеть то, что она изо всех сил скрывает.

Тяжелый крест — родиться сатириком в этой стране. Будет тут вам бессонница! И вентиляторы…


Тем временем сняли Хрущева.

На смену дуэту «Бахнов — Костюковский» пришел другой дуэт с теми же инициалами — «Брежнев — Косыгин».

Сейчас это может показаться странным, но сразу после Никиты эти двое казались либералами. После скандала на выставке 30-летия МОСХа, бесконечных идеологических проработок то Евтушенко с Вознесенским и Аксеновым, то Виктора Некрасова, то Марлена Хуциева…

Помню, как Арсений Тарковский, живший на одной с нами лестничной площадке, возник в дверях и радостно сообщил: «Как хотите, но если так, то я — косыгинист!» В руках у него была газета с новой экономической программой.