Если перо поэта выходит из моды — горе поэту!
Если перо страуса входит в моду — горе страусу!
Голыми руками его не возьмешь: противно!
Глуп тот одногорбый верблюд, который завидует двугорбому.
Кто знает, может быть, светлое будущее уже наступило и незаметно ушло в прошлое?
Большая глупость отличается от небольшой не размером, а очевидностью.
Каждый умный человек боится оказаться в дураках.
А дураку это не грозит.
От великого до смешного один шаг — следовательно, от смешного до великого не больше.
Если ты плохо пишешь — не печалься: вспомни, сколько на планете не умеющих читать. Пиши для них.
Воспоминания о Владлене Бахнове
Бенедикт СарновИскать себя ему не пришлось
С Владиком Бахновым мы вместе учились в Литературном институте.
Это был совершенно особый институт, не похожий — я уверен в этом — ни на одно высшее учебное заведение не только в нашей стране, но, наверное, и в мире.
Преподаватели у нас были самые разные. Были среди них блестящие университетские профессора, ученые мирового класса — такие, как Валентин Фердинандович Асмус, Сергей Михайлович Бонди, Сергей Иванович Радциг, Александр Александрович Реформатский… Были персонажи совершенно реликтовые, неведомо как сохранившиеся в многочисленных советских чистках. Но и у них тоже мы многому могли бы научиться.
Однако, поскольку, как сказано в одном известном анекдоте, «чукча хочет быть писателем, а не читателем», гораздо больше, чем лекции, нас интересовали творческие семинары: у прозаиков их вели Федин. Паустовский, Гладков, у поэтов — Луговской, Сельвинский, одно время, кажется, Светлов.
Но ярче всего из всей моей литинститутской жизни мне запомнились лестница и подоконник. На этом подоконнике, возле этого подоконника шла главная наша жизнь. Если я и научился чему-нибудь в Литинституте. так именно вот здесь, на этом подоконнике.
Конечно, и на лекциях я узнавал много важного и интересного. Да и могло ли быть иначе, если лекции, как я уже говорил, нам читали Бонди, Реформатский. Асмус… Но все, что я узнал от них. я мог бы узнать, если бы учился и в другом каком-нибудь институте. Скажем, на филфаке МГУ А вот то, что происходило у подоконника…
Там читали стихи. Притом такие, которые нигде больше услышать мы бы не могли. Например, ставшие потом знаменитыми, но тогда мало кому известные четверостишия Коли Глазкова:
Все говорят, что окна ТАСС
Моих стихов полезнее.
Полезен также унитаз,
Но это не поэзия.
С восторгом повторяли мы и другое Колино четверостишие. сочиненное им в первый день войны:
Господи! Вступися за Советы!
Охрани страну от высших рас.
Потому что все твои заветы
Гитлер нарушает чаще нас.
И вот это:
Я на мир взираю из-под столика:
Век двадцатый, век необычайный!
Чем столетье интересней для историка.
Тем оно для современника печальнее.
Иногда там, у подоконника, возникал и сам Коля. Объяснял, оттуда взялась первая, вроде бы никчемушная строка этого четверостишия. По пьянке поспорил он как-то с приятелем — сейчас уж не помню, о чем. По условиям спора проигравший должен был залезть под столик и, сидя там, выдать какой-нибудь новый — обязательно новый, только что родившийся. — поэтический текст. Коля проиграл и вот выполнил условия этого, как оказалось, весьма плодотворного спора.
Появляясь у нас, Коля всякий раз приносил с собой очередную самодельную книжечку, на самодельной обложке которой значилось: «Самсебяиздат». Или еще короче — «Самиздат». (Вот кто изобрел это, ставшее потом знаменитым, слово.) А на задней стороне обложки этих его самодельных книжечек неизменно значилось: «Тираж— 1 экз.».
Похваставшись очередной своей самиздатовской книжкой, Коля предлагал всем, кто отважится, помериться с ним силой. Но стального его рукопожатия не мог перебороть ни один из наших институтских силачей. Даже Поженян, который частенько тут же, у этого подоконника, давал желающим уроки бокса («хук справа», «хук слева»).
Поженян, кстати, кроме этих уроков бокса нередко демонстрировал новичкам — после долгих просьб и упрашиваний — свой коронный номер.
Он читал стихотворение Блока (читал, кстати сказать, замечательно):
Ночь, улица, фонарь, аптека.
Бессмысленный и тусклый свет.
Живи еще хоть четверть века —
Все будет так. Исхода нет.
Умрешь — начнешь опять сначала,
И повторится все, как встарь:.
Ночь, ледяная рябь канала
Аптека, улица, фонарь
Прочитав, становился на руки и, стоя в такой необычной позе, читал то же стихотворение, но уже в обратном порядке — от последней строки к первой:
Аптека, улица, фонарь.
Ночь, ледяная рябь канала…
И повторится все, как встарь:
Умрешь — начнешь опять сначала.
Все будет так. Исхода нет.
Живи еще хоть четверть века.
Бессмысленный и тусклый свет.
Ночь. Улица. Фонарь. Аптека.
Самым поразительным в этом эксперименте было то, что волшебное стихотворение Блока в перевернутом виде оставалось таким же чарующим. И — мало того! — не только весь эмоциональный настрой, но даже и смысл его при этом ничуть не менялся.
Скажу даже больше: этот лихой Поженянов номер, пожалуй даже усиливал трагизм блоковского стихотворения. так сказать, структурно обнажая и подтверждая главную его мысль: вертись хоть так, хоть этак, хоть становись с ног на голову — все равно. Жизнь — замкнутый круг. «Все будет так. Исхода нет».
Здесь же, у подоконника, певали мы любимые наши институтские песни. Главную из них, наш институтский гимн, сочинил Владик Бахнов:
Есть в городе бульвар небезызвестный,
А на бульваре памятников два.
Быть по соседству с ними очень лестно.
Но наш Лицей имеет все права!
Пусть Тимирязев повернулся задом
И Пушкин прикрывает шляпой зад, —
Сыны Лицея будут только рады.
Что классики за ними не следят.
Знакомые дорожки и тропинки
И коридоров тесненький уют.
Здесь гении в изодранных ботинках
Высокое искусство создают.
Владик был автором доброй половины тогдашнего нашего студенческого фольклора.
Одна из множества шуточных песен, сочиненных им в давние времена и распевавшихся на наших литинститутских капустниках (иногда — очень редко! — он сочинял их в соавторстве с кем-нибудь, чаще — в одиночку), начиналась так:
Пятнадцать консультантов.
Неловко вставши в ряд.
На молодых талантов
Испуганно глядят.
Испуганно потому, что, как выясняется из дальнейшего текста песни, видят в этих молодых талантах опасных конкурентов, напирающих на них жадной толпой и грозящих оттеснить от всех мыслимых жизненных благ. Восседая на кафедрах, эти пятнадцать маститых участников «литпроцесса» обращаются к молодым талантам с такой увещевающей, предупреждающей речью:
Литература — наша страсть.
В литератур — наша власть!
Газеты, журналы и окна ТАСС —
Эти блага пока не для вас!
Литература — наш удел.
Он накормил нас и одел!
Литфонды, лимиты. Пегас и Парнас —
Эти блага сейчас — не для вас!..
Но завершался этот хор более или менее утешительно и даже — обнадеживающе:
Ваша придет еще пора:
Будут давать вам литер — «А»,
Будете ездить еще тайком
На Пегасе в Литфонд за пайком!
Шутка оказалась пророческой.
Почти все студенты Литературного института того поколения, к которому принадлежал автор этой песни, так или иначе вошли в литературу. Многие — довольно быстро и весьма успешно. А некоторые (Юрий Трифонов, Владимир Тендряков) вскоре оказались на таких высоких ступенях тогдашней литературной иерархической лестницы, о которых ни один из пресловутых «пятнадцати консультантов» не смел даже и мечтать.
Не так стремительно, но тоже сравнительно скоро утвердились в литературе и многие другие литинститутцы послевоенного поколения. Но далеко не все из них сразу нашли себя. Вот, например, мои сокурсники — Владимир Солоухин и Александр Рекемчук — в те времена полагали себя поэтами, а о прозе, сколько мне помнится, даже и не помышляли. Можно было бы вспомнить и привести примеры и более длительного «хождения по жанрам» молодых талантов, не сразу обретших свое истинное литературное призвание.
Владик Бахнов нашел себя сразу.
Собственно, искать себя ему просто не пришлось. С самых первых его шагов в литературе обнаружилось, что его стихией, его призванием, его единственной склонностью, властно подчинившей себе все — и тогдашние, и позднейшие — его поэтические начинания, был смех.
Впоследствии им были испробованы едва ли не все существующие в природе жанры комического — от эпиграммы до кинокомедии и сатирической повести. Но главным литературным жанром, в котором он выразил себя поистине блистательно, был едва ли не труднейший и, уж во всяком случае, редчайший из них — жанр литературной пародии.
Редчайший, потому что, помимо изощренного версификационного мастерства, острого чувства комического и совершенно особого дара художественной имитации, жанр этот требует еще и некоторых других качеств. Ведь истинный пародист — это не только карикатурист, пересмешник, имитатор, но также и (а быть может, даже не «и», а прежде всего) — литературный критик. И не просто, а в том не так уж часто встречающемся понимании этого рода деятельности, о котором написал однажды в письме Горькому К. И. Чуковский: