Владукас — страница 14 из 58

Я стрелой промчался мимо своего хозяина, который что-то кричал мне во все горло и размахивал руками. Что-то кричала мне и мама. Но я ничего не видел и не слышал. В моих ушах, как чудесная боевая музыка, свистел ветер. Вольный ветер свободы!

Что же возмутило моего хозяина? Отчего он снова разозлился?

Пан Йонас души не чаял в своем жеребце, называл его ласково «арклюсом». Можно сказать, он даже баловал его: на полевых работах заботливо охранял от лишних движений, никогда не понукал, не бил кнутом, как сивую кобылу, которую эксплуатировал немилосердно. Кормил и поил их тоже неодинаково: коню что получше да почище, а сивой кобыле — что бог дал, по-видимому, оттого она такая и злая. Только в самые торжественные дни, на праздники, он запрягал своего красавца — «арклюса» для выездов в соседние хутора или город, при этом без особой нужды никогда не погонял, а ездил степенно, иногда легкой рысью. Поэтому понятно, как велико было негодование Йонаса, когда он увидел русского батрачонка, мчавшегося на его любимом «арклюсе» во весь опор. Хозяин закипел, как горячий самовар, в бессильной ярости затопал ногами. Но вскоре сник, обессиленный. Узкие плечи его понуро опустились, а круглые глаза обреченно и почти умоляющее смотрели на лихого всадника, скакавшего по лужайке. Накатавшись досыта, раскрасневшийся и довольный, я остановил лошадь прямо перед своим изможденным хозяином и проворно соскочил на землю. Мама стояла тут же и со страхом ждала, что теперь будет, как со мной поступит хозяин. Но у несчастного Йонаса, очевидно, не хватило сил и смелости не только ударить меня, но и даже отругать. Он как-то жалко и осуждающе горестно покачал головой, взял коня за узду и, что-то причитая, как над больным ребенком, повел его, потного, но взбодренного, на конюшню отдыхать.

Мама, конечно, отчитала меня. А Йонас с тех пор и близко не подпускал меня к своим лошадям, о чем я очень сожалел, так как питал к выездному жеребцу не меньшую любовь, чем сам хозяин.

4

Вместо лошадей Йонас заставил меня пасти отару овец. Я и понятия не имел, как их пасти. Разве только на картинках приходилось видеть мальчика с дудочкой, вокруг которого по зеленому раздолью мирно бродит овечье стадо. По картинкам выходило, что пастушонком быть вовсе не трудно. А у меня даже дудочки нет, чтобы скоротать время. Длинного хлыста — тоже, чтобы стрелять им по овечьим курдюкам. Попробуй посиди на зеленом раздолье просто так, сложа руки, когда тебе всего тринадцать лет. От скуки подохнешь.

Но я жестоко ошибся. Оказывается, с литовскими овечками не соскучишься. Ведь их полагается пасти на строго ограниченном, маленьком участке пастбища, похожем на пятачок, который ничем не огорожен. Вокруг зеленые поля озимой ржи, огороды, сады. Туда овец нельзя пускать. Ну, а как их не пустишь, если они, точно нарочно, лезут именно туда? Причем, не поодиночке, а сразу всем скопом, и блеют с таким остервенением, хоть затыкай уши. Для них не существует запретных зон. Жизнерадостно прыгают друг через друга, словно играют в чехарду. Тискаются кучерявыми, грязными боками. Скачут. Как маленькие чертенята!

Я хватаю земляной ком и бросаю в хозяйских овец. Они моментально поворачиваются и с озимых несутся в другой конец поляны, на хозяйские огороды, тоже ничем не огороженные. Я сгоняю их с огородов — они с той же неимоверной прытью дружно бегут опять на озимые.

— Стой! — кричу им, чуть не плача от бессильного негодования. — Стой, мерзавцы!..

Но они и ухом не ведут: уже топчут своими копытцами урожай пана Йонаса и пани Зоси. Безобидные овцы становятся для меня хуже фашистов. «Ну, погодите, я вам покажу!» — шиплю я, загораясь местью. Прячась за валунами, подползаю к ним по-пластунски с тыла и бросаю в них довольно увесистый булыжник.

Всю отару как ветром сдуло. И вот она уже на огороде месит огуречные грядки, валит помидорную ботву, втаптывает в землю кудрявые султанчики моркови.

Я измучился вконец. У меня нет больше сил бегать за ними, нет сил кричать на них. Я тихим шагом плетусь на огороды, совершенно потеряв надежду загнать бестолковых животных на отведенный для них пятачок.

Неожиданно со стороны луга показался хозяин. Он быстрым шагом направлялся ко мне. У меня екнуло сердце: наверняка бить будет. Я не знал, что делать: удирать или оставаться на месте? Потом решил, что от судьбы все равно не убежишь, и пошел навстречу ему. Уже вижу его багровую лысину и круглые, навыкате, глаза, горящие недобрыми зеленоватыми огоньками, и вдруг слышу родной голосок:

— Вова, подожди!

Я оглянулся: с огородов ко мне бежала мама. Овец она уже выгнала на лужайку. Мои страхи улеглись: там, где мама, — бояться нечего.

Так и было. Йонас и на этот раз не тронул меня, но пришел в неописуемый ужас, когда увидел, что натворили его овцы на озимых посевах и в огороде. Он кричал, ругался, топал ногами, тряс головой, потом убежал куда-то.

С того дня хозяева навсегда отстранили меня и от этой работы. Пасти овец была нанята литовская девочка из бедной крестьянской семьи. Звали ее Онуте Мецкуте. Она примерно моего возраста. С темным цыганским лицом. Носила коротенькую юбочку из серой грубой ткани и такую же курточку. На голове — косынка, а на грязных, в цыпках, ногах — огромные деревянные башмаки, громко хлопающие при ходьбе. Это была юркая, подвижная девочка с бегающими, как у полевого мышонка, черными глазами. Ходила она как-то вприпрыжку, сверкая оголенными сморщенными коленями, которые прямо-таки лопались от грязи. «Замарашка какая-то», — подумал я и однажды, когда она проходила мимо меня, решил пошутить, подставив ей ножку. Она брякнулась на землю. С тех пор Онуте Мецкуте боялась меня как огня и обходила всегда стороной. Эта чумазая бедная пастушка была пуглива, как овечка. Зато овцы ей подчинялись с удивительной послушностью.

5

Наши недоразумения с хозяевами происходили, очевидно, не только потому, что мы не понимали языка друг друга. Большое значение имело и то, что вся наша жизнь, обычаи, характеры и психология были разными. Они воспитаны в буржуазной стране, мы — в социалистической. Они приучены к тяжелой физической работе, мы с мамой — нет. Но Каваляускасы были уверены, что виною всех зол является языковой барьер. Поэтому они вскоре пригласили учителя, отца пани Зоси — Костаса Абрамовичуса подучить нас своему языку. В годы первой империалистической войны он служил в германской армии, попал в плен к русским, где научился нашему языку. Это был сухонький, маленький старичок с рыжеватыми усами, приветливый и смешной. Он приезжал к нам из какого-то хутора раза три всего и сказал самые употребительные в хозяйстве литовские слова, мы записали их в свои блокнотики. Потом обучение пошло без него. Каждый вечер после ужина мы вместе с хозяевами часа два упражнялись в заучивании новых литовских слов, старались понять их значение. Таким образом чужой язык осваивался быстро. Становилось легче понимать друг друга, а месяца через два мы уже свободно объяснялись со своими хозяевами. Я даже выучил наизусть любимую песенку пани Зоси, первый куплет которой переводится так:

Крутись, крутись, веретено,

Крутись быстрее.

Скажи, девушка,

Любишь ли ты меня?

Эту песню пани Зося часто напевала, когда сидела за прялкой и внимательно наблюдала за нескончаемой бегущей нитью. Левой рукой она сучила мягкую, как вата, овечью шерсть, а в правой — жужжало веретено. Нагнется, чтобы поправить спутавшуюся нитку, выпрямится и снова поет, нажимая ногой в такт мелодии на деревянную педаль прялки.

Крутилось колесо прялки, мелькали его спицы. Так же, как это колесо, крутилась весь день моя мама: топила печи, кормила свиней, доила коров, собирала урожай с огорода, рубила валежник на дрова, взбивала масло и делала всякую другую работу. Я же больше походил на веретено: недовольно жужжал, не хотел работать, но тоже приходилось весь день вертеться под надзором хозяина, который держал меня всегда при себе. В круг моих обязанностей входило: поить скот, давать ему сено, складывать дрова в сарае, которые мы пилили вместе с Йонасом, развешивать табачные листья для сушки и вообще во всем помогать хозяину — в поле, в хлеву, на дворе и в лесу. Однажды на чердаке я помогал ему снимать высохший табачный лист и складывать его в мешок. Мне надоела эта работа, и я сказал своему хозяину, что вот скоро придут красные, освободят нас, и я никогда в жизни больше не буду возиться с этим проклятым табаком, а пойду учиться в школу.

— Красные не придут, — возразил мне пан Йонас. — Их победят немцы.

— На-кась, выкуси! Голову даю на отсечение, что победят красные, то есть наши, русские. Зуб вон!.. — поклялся я, как дятьковские пацаны: ногтем большого пальца зацепил верхний зуб, а потом ребром ладони решительно провел себе по горлу.

А пан Йонас, очевидно, расшифровал эту имитацию так: придут русские и повесят его на веревке. Разозлился и прогнал меня с чердака.

6

Как-то вечером, когда мы уже укладывались спать, на дворе громко залаяла собака. Потом раздался стук в дверь. В такое позднее время к Каваляускасам никогда не приходили гости. Перепугавшись, они потушили керосиновую лампу и украдкой заглянули в окно. На крыльце маячило несколько человек, вооруженных автоматами и карабинами, При лунном свете хорошо были видны даже их лица, не знакомые ни Йонасу, ни Зосе. Хозяева обомлели.

За дверью послышалась русская речь:

— Откройте!

Прятаться и закрываться было бесполезно. Йонас зажег лампу и, дрожа от страха, пошел открывать дверь. Зося, как изваяние, застыла посреди комнаты. Мама взяла меня за плечи и прижала к себе.

Вошли двое незнакомых. Один — молодой, высокий, в коричневой кожаной тужурке, перепоясанной ремнями. Он держал на груди автомат. Другой — постарше, маленький, коренастый. В его руке была зажата граната. За их спинами выглядывало испуганное лицо Йонаса.

— Мы — партизаны! — сказал высокий на чистом русском языке. — Хотим видеть русских работников, которые здесь живут.