Владукас — страница 2 из 58

Терпя поражение за поражением, новый немецкий командующий, генерал-полковник Модль потребовал от своих войск при отступлении уничтожать все живое на русской земле. По его приказу немцы расстреливали ни в чем не повинное мирное население и выжигали целые города, села и деревни, превращая их в «зону пустыни». А Дятьковский район к этому времени уже был «зоной пустыни». Жителей его, оставшихся в живых, в том числе и нас с мамой, ожидала другая участь. Мы были смертниками, которыми гитлеровцы прикрывались, как живым заслоном, посылая нас на минные поля, чтобы самим выйти из партизанского окружения. Смертников заставляли рыть окопы, заготовлять колья для проволочных заграждений, рубить просеки на лесных дорогах. Они или плелись в хвосте отступающих, или посылались вперед под пули и снаряды, ехали в первых вагонах, чтобы обезопасить железнодорожный путь для немцев. Для этих целей гитлеровцы старались сохранить часть мирных жителей, не исключая детей и старух: если они останутся живы и пройдут через горнило заслонов, их погонят дальше, на германскую каторгу.

Ничего этого я не знал, когда, радостный и возбужденный, прибежал домой со своей добычей. Но едва только переступил порог, счастливый крик, готовый было вырваться наружу, неожиданно застрял в моем горле.

Я не узнавал своей квартиры: повсюду, в большом беспорядке, разбросаны домашние вещи, разобраны кровати. Наволочки с подушек сняты и приспособлены под дорожные мешки. Бельевые ящики от комода стоят на полу, из них вытряхнуто все содержимое.

Среди этого хаоса, лицом к застекленной иконе, висевшей в переднем углу, стояла на коленях моя мама. Она смотрела на изображение пресвятой Богородицы, тыкала себя сложенными щепотью пальцами в лоб, плечи и что-то шептала. На ней была теплая кофта, черный платок, из-под которого выбивалась прядь седых волос, на ногах — старые, порыжевшие туфли со стертыми каблуками, которые она надевала редко, только по особым случаям.

Пораженный этим зрелищем, я остановился у порога как вкопанный, позабыв про свою радость. Мама молится?! Что за напасть? Ведь она же коммунистка!.. И разве есть на свете бог?.. А может, и есть, кто знает… Рассказывали, что бог появлялся в нашем городе в образе нищего и в том доме, где ему подавали милостыню, совершалось чудо: по ночам из угла сыпались золотые монеты и во время сильной бомбежки, когда все кругом рушилось и горело, этот дом оставался целым и невредимым…

Наконец мама заметила меня. Быстро поднялась с колен и, чтобы скрыть свою растерянность, набросилась на меня с упреками:

— Где ты шляешься весь день? Кто тебе позволил в такое время надолго отлучаться из дому?.. Ой, горе ты мое! Ты совсем не жалеешь мать.

Голос ее срывался до приглушенного полушепота, хрипел и захлебывался слезами. Я терпеливо ждал, когда она успокоится: вынет из кармана серой кофточки носовой платок и утрет им лицо. Так всегда бывало. После того, как она все это сделала, я нарочито равнодушным голосом сказал:

— Мам, я хлеба принес. Настоящего. Вон! Полная рубаха — развязывай. — И кивком головы показал на свою ношу, положенную у порога.

Но, к великому моему удивлению, мама пропустила мимо ушей эти слова: настолько поглощена была своим горем.

— Ладно, ладно, — машинально произнесла она, — собирайся скорее, — и увидев, что я без рубахи, снова набросилась на меня: — Почему ты раздетый? Ой, горе ты мое!.. Живо надевай на себя все свои шмутки.

— А что случилось, мама?

— Как что случилось? Ты разве не читал объявление?

— Какое объявление? Где?

— Да везде, по всему городу развешены. На наших воротах-тоже. Иди почитай. Да живей только!

Я стрелой вылетел из дома.

На воротах, действительно, висело объявление — белый квадрат бумаги, на котором жирным типографским шрифтом написано:

«Граждане города Дятькова! Германское командование заботится о вас: направляет в глубокий тыл, чтобы не подвергать обстрелу русских орудий и минометов. Желая спасти вас от большевистских зверств, оно эвакуирует всех из города.

Берите с собой вещи. Берите котелки и ложки, ибо по дороге вы будете обеспечены горячей пищей. Слушайтесь немецкого солдата, не скрывайтесь и не убегайте. Выходите на улицу и двигайтесь, куда вам укажут. Город оцеплен германскими войсками, поэтому всякий, кто попытается скрыться или бежать, будет расстрелян на месте. И все, кто в течение трех дней не выселится из дома и не явится на вокзал, тоже будут расстреляны, как за попытку к бегству.

Генерал-полковник Модль»[1].

Когда я вернулся в дом, у мамы уже радостно блестели глаза. Она порывисто обняла меня и расцеловала, приговаривая:

— Сын, заяц милый!.. Где ты достал хлеба? Неужели стащил у немцев? Смотри, убьют они когда-нибудь тебя. Они не любят воришек.

— А сами грабят, то ничего?

— Сами, сами… Сравнил тоже. Они — захватчики, вот и грабят, а ты не смей.

Чтобы не огорчать мать, я сказал первое, что пришло в голову:

— Успокойся, мам. Это мы с Мухой на сгоревшей улице были и вот, понимаешь, раскопали на пепелище…

Мать ласково потрепала меня за вихры, недоверчиво качая головой, и вдруг снова сделалась серьезной, легонько оттолкнув меня, и скомандовала:

— Собирайся, живо! Нас, наверное, погонят в передовых заслонах прочищать путь до Германии. Надевай на себя что потеплее. Кто знает, может, узлы со шмутками придется бросить дорогой, и останешься тогда в чем стоишь.

Я стал собираться. Из головы не выходил Муха: «Как он там? Наберет ли зерна?.. Надо еще успеть сбегать к Мосалихе и сообщить ей, что немцы увозят в Германию хлеб, а впереди эшелонов формируют заслоны из мирных жителей, чтобы она передала эти сведения партизанам»[2].

— Может, я еще успею сварить на дорогу кутью из пшеницы? — сказала мама и разожгла печь. Настроение у нее было скверное. Так и так пропадать: живые заслоны — это явная смерть, а Германия — значит каторга. Кто остается в живых и попадает в Германию, назад не возвращается. Все гибнут там на каторжных работах. А кому хочется умирать на чужбине, да еще такой смертью?

От таких мыслей и маме, и мне было не по себе. По ее совету я надел на себя все, что имел из одежды: трое штанов, пять рубашек и вельветовую курточку. Может, не пробьют минные осколки? Да и не так больно будет падать под железнодорожный откос, если подорвемся. Обулся я в старые немецкие буцы, подаренные мне партизанами. Правда, они были для меня слишком велики, зато им износу нет. Еще у меня имелось теплое зимнее пальто, которое мама сшила мне из своей серой суконной юбки. Но, очевидно, она плохая портниха: пальто совершенно не имело плеч и сидело на мне, как мешок на огородном чучеле. Я его не любил, поэтому решил надеть в самую последнюю очередь, когда будем выходить из дому.

Не забыл я и про свой заветный школьный портфель, в котором хранились самые дорогие для меня вещи: ученическая тетрадь с собственными стихами, военный компас, подаренный мне дядей Федей, книга «Таинственный остров» Жюль Верна, ручки, карандаши, семейные фотографии. А за тряпичную подкладку портфеля я запрятал мой пионерский галстук. Получил я его перед самой войной, когда учился в третьем классе. Хорошо помню этот день. Учительница Пелагея Никитична выстроила нас в школьном зале. В широкие окна светило солнце. Ученики волновались. Они выходили по одному вперед и произносили слова пионерской клятвы: «Я, юный пионер Советского Союза, перед лицом своих товарищей обещаю: горячо любить свою советскую Родину, жить, учиться и бороться так, как завещал великий Ленин…» Торжественно звучала барабанная дробь, и Пелагея Никитична, взволнованная не меньше, чем ее питомцы, повязывала на шею каждого из нас красный галстук. Где она теперь? Ходили слухи, что немцы расстреляли ее за связь с партизанами. Школу нашу сожгли.

Школьный портфель с драгоценными вещами я засунул в свой дорожный мешок.

Наконец мы собрались, уложили все котомки, привязав к ним заплечные веревки, и были готовы в дальнее изгнание. Пшеничная кутья сварилась, и мама распределила ее по мешкам на тот случай, если один из них придется бросить дорогой. «Теперь можно сбегать и к Мосалихе, пока немцы не стали выгонять из домов», — подумал я. Но вижу, у мамы какое-то странное лицо. Она не отходит от меня и явно что-то хочет сказать мне, но не решается.

— Вовик, — после некоторых колебаний проговорила она нежным бархатным голосом, — выйдем-ка во двор.

— Зачем? — спросил я, не понимая в чем дело.

— Надо. Покажу тебе кое-что. Доверю одну большую тайну.

— Тайну? — удивился я.

— Да, тайну, — подтвердила мама.

Вначале мне показалось, что я ослышался. Какая может быть у нее тайна? Однако и на шутку это не походило. В голосе ее звучали суровые нотки.

— Ну, идем же, идем! — снова позвала она.

Мы вышли во двор. Мама повела меня под навес старого сарая, где с незапамятных времен лежал большой серый камень, неизвестно какими судьбами попавший сюда; он наполовину врос в землю и покрылся зеленым мхом.

— Запомни это место, — сказала мама, когда мы подошли к камню. — Если судьба нас разлучит и ты останешься живой, обязательно приди сюда. Под этим валуном со стороны огородов зарыты важные документы, в том числе списки активистов партизанской республики[3], а также отчеты комитета Чернятинской улицы, уличкомом которой я была. Запомнишь?

— Ага, — спокойно кивнул я головой, словно знал и поважнее тайну, и деловито осведомился: — А предателей ты закопала?

— Каких еще предателей?

— Ну, Мурзина, например, который нас выдал…

— Закопала, закопала, — почему-то рассердилась мама. — А теперь ступай отсюда. Мне надо еще кое-что припрятать, пока есть время.

Я ушел. На душе у меня было муторно. Вдруг вспомнилось, как мама стояла на коленях перед иконой и молилась. «Неужели она верит в бога? — опять у меня возникло сомнение. — Ведь она же коммунистка. Наверное, и партийный билет свой закопала под тем серым камнем. Может быть, мне спросить ее об этом?» Но тут я вспомнил, как мама строго-строго наказывала мне никогда и ни при каких обстоятельствах не произносить слово «коммунист» — выкинуть его из головы, как опасную крамолу, за которую немцы казнят и расстреливают. Все еще считает меня маленьким ребенком! Как же я выкину это слово из головы, если прекрасно знаю, что и отец, и мать мои — коммунисты. Отец до войны работал председателем Дятьковского горсовета, его все знали в городе, поэтому мы вынуждены были изменить фамилию. Папка в начале войны ушел на фронт, а мы с мамой попали в оккупацию, скрывались по чужим кв