— Конечно, обещаем! — загалдели ребята. — Примите, пожалуйста, Владукаса в школу… Он так хочет учиться… За его учение наши родители согласны заплатить.
— Тише! — подняла руку учительница, делая сердитое лицо. — Садитесь!..
Однако никто не садился, и она в нервном возбуждении громко стукнула ладонью по столу:
— Я вам сказала: садитесь!
Медленно и неохотно ученики один за другим опустились за парты, кроме Стаси Минкуте.
— А вас что — это не касается? — с подчеркнутой любезностью обратилась Стефа к своей лучшей ученице.
— Я жду ответа, — сказала девочка, смело глядя на свою учительницу.
— Ах, вы ждете ответа?! — ядовито воскликнула она. — Ну, что ж, получайте его: по-моему, вам рано влюбляться, да еще в русского батрачонка…
Она насмешливо повела бровью, уверенная, что ее слова вызовут всеобщий смех, но ошиблась. Класс угрюмо молчал. Никто не подал ни одного звука. Только Стася покраснела как маков цвет, вышла из-за парты, взмахнула косичками и побежала к выходу, не оглядываясь. Хлопнула дверью и исчезла.
Стефа спокойно посмотрела ей вслед, прошлась до порога, прикрыла плотнее дверь и так же спокойно, как ни в чем не бывало, начала урок. Однако он шел вяло и скучно. Ученики отвечали плохо, часто невпопад. В классе стояла сонная, неприятная тишина. Стефа поняла, что между нею и ее питомцами встала стена отчуждения, которую возвел русский батрачонок, и она еще больше возненавидела его.
…А я в это время сидел за кухонным столом в ожидании обеда. Мама рядом со мной. Зося разливала по тарелкам дымящиеся щи. Йонас нарезал хлеб и вот уже зачерпнул из своей тарелки первую ложку, давая понять, что можно всем приступать к еде, как вдруг открылась с улицы дверь и на пороге появилась паняля учительница. Щеки ее пылали румянцем, глаза сверкали злыми огоньками. Повернув ко мне голову, она резко, повелительным голосом крикнула:
— Владукас!
Я обернулся на крик. Учительница сделала шаг вперед и наотмашь ударила меня ладонью по щеке.
Все за столом оцепенели от неожиданности и удивления. У мамы выпала из рук ложка. А я до того растерялся, что в первую минуту потерял способность соображать. В глазах зарябило, а щека, как вспыхнувшая спичка, загорелась огнем. В ушах звенел отголосок пощечины. Потом словно из-под земли я услышал глухой мамин голос:
— За что вы его, паняля учительница?
— Он знает, за что! — высокомерно ответила гордая Стефа, щуря злые глаза.
— Нет, не знаю! — крикнул я отчаянным голосом.
— Не знаешь?! — топнула каблучком разъяренная Стефа. — Ты вор!.. Ты украл мое сало, — заявила она.
Слово «вор» ударило меня больнее, чем пощечина. Я так и прилип к стене, возле которой сидел. Глаза заморгали. В горле закипели слезы обиды за несправедливо нанесенное оскорбление, и кухня поплыла передо мной, как в мареве. Где-то далеко-далеко, словно на другой планете, раздался голос мамы:
— Не может быть, паняля учительница. Мой сын никогда не позволит этого. Тут какое-то недоразумение. К тому же мы здесь хорошо питаемся. Зачем же ему воровать ваше сало?
— Он вор, вор!.. Все равно он вор!.. — закатила истерику Стефа, не желая ничего понимать.
— Позвольте узнать, где лежало ваше сало? — спросила мама.
— В амбаре… Он залез туда и украл… Вор!
— Сколько же у вас пропало сала?
— Много, — последовал машинальный ответ. — Да, много!.. Килограммов пять…
— Но ведь ребенок не мог столько съесть!
— Не знаю, мог или не мог, но он вор… Я случайно приметила свое сало и сегодня этой приметы не обнаружила…
Такое объяснение показалось несерьезным, очевидно, и для самой учительницы. Она смутилась, хотела что-то добавить для разъяснения, но так ничего и не сказала, раздражительно дернула вязаным фонариком кофточки и ушла в свою комнату, прихлопнув двери.
Только теперь я, наконец, пришел в себя, вскочил с лавки, размазал кулаком слезы по всему лицу и крикнул на весь дом:
— Вруны! Больше я жить у вас не буду!
Схватил со стены свое пальто, шапку и выбежал на улицу. Отчаяние, горькая обида, сознание безысходности своего положения пробудили во мне звериный инстинкт, и ноги сами понесли меня, как затравленного волчонка, в лес, темно-синей грядой видневшийся за усадьбой Каваляускасов. «В лес! В лес!.. В дремучий лес!..» — откуда-то слышал я дикий и старый, как мир, зов, несшийся ко мне через века. «А что же ты собираешься делать в лесу?» — вдруг спросил меня другой, более спокойный и разумный голос, сидящий во мне. «Буду там жить!» — дерзко ответил ему затравленный волчонок. «Но ведь в лесу холодно. Ты замерзнешь, пропадешь», — все так же спокойно твердил второй внутренний голос. «Пусть замерзну! Но к Каваляускасам я больше не пойду. Не хочу видеть этой злой учительницы. Я же не воровал у нее сало. Может, кошки у нее то сало стащили, а я виноват… Может мышка примету отгрызла… А может, и вовсе никто не воровал у нее это сало — просто так врет… от злости…»
Я бежал все дальше и дальше от дому, не разбирая дороги, проваливаясь в снег, падая и вставая. В деревянных колодках ноги начали мерзнуть. Появилась усталость. Но я все бежал. А куда — этого я и сам не знал. Одно только мне было ясно — к Каваляускасам возвращаться нельзя. Там я чужой. Опозоренный. Вор. А поэтому и делать там нечего. Было холодно, но согревала обида, горячими ручейками вливавшаяся в продрогшее тело. Она же придавала мне силы и заставляла бежать, заглушая во мне голос разума.
Наконец я в лесу — под сосновыми ветвями, пригнутыми книзу белым снежным саваном. Мертвый лес. Ни одна веточка не колыхнется. Но вот из чащи выпорхнула куропатка, нарушив тишину леса громким криком. С веток полетели хлопья снега, поднимая серебристую пыль. И опять тишина. Что же делать дальше? Куда идти? А ведь скоро вечер, потом наступить ночь… Бр-р-р!.. До чего жутко, до чего страшно! «Я же тебе говорил, что не уходи далеко», — укорял меня внутренний голос разума. Волчонок молчал, поджав хвост.
И вдруг я услышал реальный голос моей мамы:
— Вова!.. Вовочка!.. Где ты?.. — она шла по моему следу.
Страшный груз одиночества сразу с меня спал, словно водопад мягкого снега обрушившегося с ветки. Жуткой темной ночи в лесу я теперь не боялся: мамочка рядом! А это значит, что в большом жестоком мире всегда найдется защита и тепло.
— Ну, разве можно так все к сердцу принимать? — с укором сказала мама, подойдя ко мне, и обняла. — Подумаешь, пощечину залепила! А вспомни, как тебя немцы избивали в Дятькове, и то ты так не раскисал, как сейчас…
— То немцы, мама… Они враги наши… фашисты… Их все ненавидят, и они всех ненавидят… А паняля учительница за что меня ударила? Я ведь не воровал у нее сало, — разрыдался я.
— Успокойся, сынуля. Наши враги не только немцы. Они есть и среди литовцев, и среди русских…
— А паняля учительница за что меня ударила? Я ведь не воровал у нее сало…
— Знаю, что не воровал.
— Тогда за что же?.. За что?
— А разве сам не догадываешься?
— Нет.
— За то, чтобы ты не просился в школу и чтобы опозорить тебя перед учениками и их родителями?
— Ага?
— Ну, конечно.
— Вот гадина! — я сжал кулаки и вытер ими слезы. — Ну, я ей покажу!.. Она у меня запомнит… Я ей этого не прощу. Я… я… сожгу ее школу!
Мама вздохнула:
— Глупенький. Если ты это сделаешь, то отомстишь не ей, а нашим хозяевам — ведь это их школа, а учительница найдет себе другую.
— Ну, тогда, тогда… я проберусь в ее комнату и изорву все книги и тетради.
Мама грустно улыбнулась:
— А это еще глупее. Если ты изорвешь все ее книги и тетради, то она заявит в полицию и нас расстреляют.
— Тогда что же делать? Как отомстить?
— Ничего не надо делать и тем более мстить. Без тебя отомстят, когда нужно будет. И запомни еще, что главный наш враг не паняля учительница.
— А кто же?
— Гитлер. Это он затеял войну, прервал твою учебу, разлучив нас с родственниками. Он — самый главный враг человечества. Поэтому плюнь на свою пощечину и пошли домой. Хватит здесь мерзнуть. А на учительницу не обращай внимания. Она и сама уже поняла, что выдумка ее неудачная… Но будь осторожен с ней… Идем, сынуля. Идем… — нежно и ласково говорила мама, обнимая меня и целуя.
Мы вернулись к Каваляускасам. Но я не согласился с мамой, что не надо ничего делать и тем более мстить. Я твердо решил отомстить паняле учительнице за свои обиды, хотя еще и не знал, каким образом. «Я покажу ей, как распускать руки!.. Она запомнит свою пощечину и еще попросит прощения у меня…» — мысленно грозился я, но маме ничего не сказал о своих намерениях.
В ту же ночь, тихонько встав с постели, чтобы никого не разбудить, я тайком прокрался в школу. Осмотрелся. Большой гулкий класс заполнен густыми сумерками. В окна светит луна, заливая серебристым светом черные ученические столы с наклонными верхними досками. За окнами легкий ветерок раскачивал ветви деревьев, от чего лунный свет дробился на сотни зыбких осколков, будто невидимый дровосек рубил топором школьные парты на мелкие щепки. Таинственная игра света и тени создавала впечатление, будто здесь кто-то прячется. Я заглянул за высокую кафельную печь, маячившую, как белый призрак, у самой двери. Никого нет. Обошел вокруг классную доску, по которой скользили лунные трепетные блики. Тоже никого. Может, кто-нибудь в окна подглядывает? Я обошел все четыре окна, внимательно посмотрел в каждое. Увидел кусты жасмина и фруктовые деревья. За ними виднелись риги, сараи, заснеженные поля, в самой дали чернела кромка соснового леса. Никто и в окна не подглядывает.
Я обошел весь класс, заглянул почти под каждую парту, но так никого и не нашел. Почему же тогда мне все кажется, что здесь кто-то есть, какое-то живое существо? Что за чертовщина? Где же оно, это существо?..
Я машинально скользнул взглядом по потолку, стенам и… вдруг, содрогнувшись, оцепенел от ужаса. Сверху от простенка, с высоты около двух метров, на меня внимательно смотрел безумными рачьими глазами страшный человек. Зыбкий лунный свет освещал его сухое острое лицо и делал подвижным. В ядовитой усмешке шевельнулись маленькие фатовские усики. Заиграла живыми глянцевыми бликами черная челка, перекосившая низкий, бандитский лоб. Под остекленевшими глазами вздрагивали и тряслись тяжелые, набрякшие мешки. Гнусное зрелище!