Это был портрет Гитлера.
Так вот, значит, кто здесь прячется, в этом пустом гулком классе с пугающим высоким потолком и широким разбегом стен! Враг человечества! Словно хмель ударил мне в голову и разгорячил еще не остывший от обиды мозг. Сердце забилось отвагой. Вот кто главный виновник моего несчастья! Вот кто разлучил меня с Родиной, с папкой и бабушкой, с родными дядями и тетями!.. Вот он, злодей!.. Людоед!.. Наконец-то ты мне попался!..
Я сжал кулаки, стиснул зубы и пошел в наступление на Адольфа Гитлера. Задыхаясь от переполнявшего меня волнения, медленно, но уверенно передвигался от кафельной печки к широкому простенку, где висел в золоченой рамке портрет мирового тирана. Какой ужас! За мною неотступно, как живые, следовали глаза Гитлера, поворачиваясь стеклянными зрачками в мою сторону и расширяясь в удивленном безумии. Куда я — туда и они. Сердце мое колотилось. Я шел зигзагами, не спуская глаз с ненавистной физиономии. Вот уже подошел совсем близко, вот уже стою у самого простенка! Какой ужас! Гитлер шевельнулся в золоченой рамке и вытаращил на меня свои глазищи сверху вниз… Скривил в усмешке рот: попробуй, достань! Меня затрясла лихорадка. Я вскочил на парту и оказался с ним лицом к лицу. Никогда в жизни я еще не видел такой страшной морды и в такой ужасающей близости, даже когда стоял перед дулом пистолета с тремя вишенками в кармане.
Мы уставились друг на друга и замерли, как два врага перед смертельным поединком. Гитлер смотрел на меня с ядовитой усмешкой: «Что тебе надо от меня, паршивый русский батрачонок?..»
«Как что? Ты же главный изверг рода человеческого!.. Ты… ты — людоед!.. Ты затеял войну, прервал мою учебу в школе, разлучил меня с папкой и бабушкой, с родными тетями и дядями…»
И тут в моей глупой голове замелькали дорогие образы: смелых дятьковских пацанов с Базарной улицы, папки и дяди Феди, одетых в красноармейскую форму, учительницы Пелагеи Никитичны, принимавшей меня в пионеры, моего погибшего друга Мухи, раненого партизана дяди Коли… Среди хоровода этих образов, как вспышка магния, сверкнула, ожила и зазвучала в моем маленьком сердце всеми своими мужественными нотками песня о священной войне, которую я впервые услышал в этой школе. Она зазвенела отчетливо, как балалаечная струна, и поплыла по классу торжественно, как боевой корабль на волнах:
Вставай, страна огромная,
Вставай на смертный бой
С фашистской силой темною,
С проклятою ордой!..
Гитлер шевельнулся в золоченой рамке и, казалось, принял воинственную позу, но я теперь уже не боялся его. Выпятил вперед грудь, пошире расставил ноги на парте. В мелодии огненной песни мне почудился звук рожка, призывающий красную кавалерию в атаку. «Буденновцы, вперед!» — скомандовал я сам себе и, размахнувшись, что есть силы ударил кулаком по физиономии Гитлера в золоченой рамке.
Физиономия подпрыгнула, отскочила от стены и повисла на веревочке, болтаясь на одном гвоздике, как маятник. Гитлер сразу же потерял всю свою надутую важность, стал как бы меньше ростом, и теперь не он, а я смотрел на него сверху вниз, что еще больше придавало мне силы и мужества.
— «Пусть ярость благородная вскипает, как волна!» — пропел я, и ярость вскипела во мне: я, как разъяренный тигренок, вонзился своими ногтями в портрет мирового тирана. Не выдержав, сухо треснула черепная коробка Гитлера. Показалась белая прорванная полоска, словно вытекающие мозги. Я засунул пальцы в эту полоску и рванул на себя вместе с волосами, как будто хотел снять скальп с гитлеровской головы. Затрещала сухая пергаментная бумага-кожа, лопнул остекленевший глаз, разлетелись в разные стороны наплывшие щеки, нос и клоунские усики. Портрет был разорван в клочья, которые разлетелись по всему классу. На веревке осталась висеть только золоченая рамка.
Все кончено. Мосты сожжены. Оставаться дальше у Каваляускасов нельзя. Надо бежать, чтобы не попасть в руки гестаповцев. Теперь нас с мамой поневоле должны взять в партизанский отряд.
Полуночный поединок с Гитлером, длившийся всего несколько минут, доконал меня. Совершенно обессиленный, я сполз с парты и вышел из школы.
На дворе тревожно завывала собака, предвещая беду. В доме Каваляускасов все спали, ни о чем не подозревая. Тишина и в комнате паняли учительницы. А что будет завтра, когда она и ее ученики увидят разорванный портрет Гитлера?
Неожиданно меня охватил страх. Я тихонько подошел к маме, спящей за печкой, и поспешно стал будить ее:
— Мамочка!.. Мама!.. Вставай!..
Мама тут же пробудилась:
— Что случилось, сынуля?
— Бежим отсюда, мамочка!.. Я разорвал портрет Гитлера в школе!..
Маму как ветром сдуло с постели. В одной нижней рубашке она побежала в школу. Когда я тоже пришел туда, то увидел ее ползающей на коленях на полу. У нее был такой же испуганный и странный вид, как перед эвакуацией из Дятькова. И тот же молитвенный шепот исходил из ее уст:
— О, господи! Что же теперь с нами будет?.. Спаси и помилуй нас… Отведи беду…
Я бросился к ней с тревожным криком:
— Мама, иди одевайся! Бежим отсюда!
Мама быстро повернулась на мой голос, показавшийся ей слишком громким. Лицо у нее было такое же белое, как ее длинная ночная рубашка. В глазах немой ужас.
— Т-с-с! — одними губами произнесла она и застыла в оцепенении с поднесенным ко рту указательным пальцем. Прислушалась. Я тоже прислушался. Кругом по-прежнему было тихо, если не считать протяжного воя собаки, доносившегося со двора. И чего она завыла вдруг?
Мама беспомощно опустила руки. На щеках ее заблестели слезы, освещаемые лунным светом.
— Что натворил, сынуля!.. Что натворил!.. Ты погубил и себя, и меня, — прошептала она каким-то уже неземным, странно-нежным, ласковым голосом, какой все прощает. Этот родной голос словно подводил смертельную черту всей нашей жизни и выражал спокойную покорность судьбе, покорность человека, уставшего от жизненных испытаний и волнений, покорность смерти, которая, может быть, наступит уже сегодня, как только проснутся хозяева и паняля учительница. Увидев, что я сделал с портретом Гитлера, тут же сообщат в полицию, а там начнутся пытки и казнь. Нет, этого не должно быть. Мне стало не по себе.
— Мама, бежим отсюда! — снова я позвал ее с мольбой в голосе, готовый уцепиться за любую соломинку, лишь бы спастись.
— Куда же мы побежим, глупенький?
— В лес, к партизанам.
— Да где же мы их найдем? Ни местности, ни явок их не знаем. Нас тут же задержат.
— В Шяуляй, к Кужелисам?
— И к ним нельзя, мы их можем провалить, если даже и дойдем до города. Но нам не дойти, нас раньше задержат. Но даже если случится, что мы разыщем партизан, что они нам скажут? Что мы, не выполнив их задания, трусливо сбежали?
Я удивленно расширил глаза:
— Какое задание, мама?
— Ах, ты даже забыл какое? Хорош партизанский разведчик, нечего сказать!..
Только теперь я по-настоящему осознал всю легкомысленность своего поступка и ту большую беду, какую навлек на себя и на маму.
— Что же теперь будем делать? — в отчаянии произнес я.
— Что бог даст… Помоги-ка мне лучше: где-то еще один клочок запропастился, ищи…
— Какой клочок? — не понял я и внимательно посмотрел, что это делает мама, ползая по полу на коленях. Наконец догадался: она собирает под партами клочки разорванного мною портрета и старательно составляет из них, как из детских кубиков, Гитлера. Портрет был почти полностью восстановлен, не хватало одного маленького клочка, без которого голова Гитлера выглядела безобразной, с дыркой на самом важном месте. «Но как же мама склеит эти лохмотья? — подумал я. — И чем?» Действительно, я никогда не видел у хозяев канцелярского клея. Но если бы даже был клей, разве мыслимо из этих маленьких кусочков слепить портрет так, чтобы никто не заметил на нем рубцов? Это мне казалось просто не в человеческих силах. Кроме того, не успеть: скоро наступит утро и проснутся хозяева.
И все-таки мне до очевидности стало ясно, что это была единственная надежда на спасение из нашего почти безвыходного положения, и я тут же с какой-то безрассудной отчаянностью стал помогать маме. Быстро нашел злополучный клочок и наложил его на пустое место в голове Гитлера. Портрет был собран. Оставалось только склеить его. И тут моя мама проявила чудеса изобретательности. Она принесла щепотку крахмала, развела его водой в железной столовой ложке и начала подогревать на спичках, зажигая их одну за другой. Пальцы у нее тряслись, но клейстер получился. Я нарезал из своей записной книжки бумажных полосок, и мы начали склеивать свою судьбу. И представьте себе, склеили! Когда проснулись хозяева, портрет Гитлера, обрамленный золоченной рамкой, уже висел на прежнем месте, как ни в чем не бывало. И только внимательный глаз мог заметить на нем тонкие кривые линии, испещрявшие надменную физиономию с бандитской челкой.
Однако с этого дня мы с мамой потеряли покой. Жили в постоянном страхе, опасаясь, что вот-вот кто-нибудь заметит на портрете рубцы. Но проходили дни один за другим. В школе не прекращались занятия. Рубцов никто не замечал. Беда, словно нарочно, решила нас подразнить: притаилась на портрете Гитлера в змеиных линиях, чтобы спустя некоторое время, когда страх притупится, неожиданно обрушиться на нашу голову, как дамоклов меч.
Легенда о «краже» сала у паняли учительницы вскоре стала известна всем школьникам. Они моментально распространили ее по хуторам, и черная молва о прожорливом русском батрачонке, который зараз съел несколько килограммов сала, поползла, как змея, из одного дома в другой. И почему-то все поверили в это. Позорное слово «воришка» тяжелым невыносимым бременем легло на меня и заставляло краснеть при виде литовских ребят, у которых, как национальная черта, с раннего детства воспитывалось отвращение к воровству. Правда, меня никто из них не называл в глаза вором, но я читал это позорное слово в их потупившихся взглядах и опущенных головах, когда им доводилось проходить мимо меня. А как же Стася? Неужели и она так думает? Неужели поверила этой брехне, которую распустила обо мне паняля учительница? При этой мысли у меня внутри становилось горячо, какой-то раскаленный уголек жег мое сердце, и тогда хотелось немедленно увидеть Стасю и все объяснить ей. Она, конечно, поймет и поверит мне. Но ее почему-то не было среди школьной детворы. «Наверное, заболела», — подумал я и с нетерпением ждал воскресенья, чтобы пойти к Пранусам и узнать, в чем дело, почему Стася не ходит в школу, и поделиться с ними своим горем.