Владукас — страница 35 из 58

чистой бумаги, а под столом — большая мусорница.

Еще один жандарм в голубой форме, с прической «под Гитлера», расхаживал по комнате. Когда я вошел, он быстро повернулся ко мне. Сопровождавший меня немец крикнул ему: «Хайль Гитлер!» — и удалился, прикрыв за собой дверь. Я остался с жандармами. Тот, что с прической «под Гитлера», на косой пробор, подошел ко мне. Улыбнулся.

— Так это ты и есть Владукас? — спросил он на русском языке, поднимая указательным пальцем мой подбородок. Я вспомнил Мотю: «проверяет на вес, выдержит ли огненную пытку».

— Да, пан, — выдавил я из себя и хотел тоже улыбнуться, но не смог.

— А ты знаешь, Владукас, что у тебя сегодня день рождения? — спросил жандарм, разглядывая меня.

— Нет, не знаю, — ответил я, глядя на него снизу вверх.

— Ну, вот! Ты не знаешь, а мы знаем: сегодня 14 апреля — твой день рождения. Поздравляю! Сколько тебе исполнилось?

— Тринадцать лет, — соврал я, хорошо помня, что один год мама «убавила» мне еще в Дятькове, чтобы спасти от угона в Германию на каторжные работы.

— Тринадцать? — притворно удивился жандарм. — Это, значит, чертова дюжина — несчастное число. Надо же такому случиться! Но не следует, Владукас, особенно доверять суевериям: сегодня счастье в твоих руках. Если ты мне сейчас честно во всем признаешься, то «чертова дюжина» станет для тебя самым счастливым в жизни числом: ты снова возвратишься работать к своему хозяину. А если не признаешься, — улыбка сползла с его лица, — то пеняй на себя: «чертова дюжина», действительно, окажется несчастным числом, и день твоего рождения может стать днем твоей смерти. Да, Владукас, иначе нельзя. Выбирай сам: или-или…

У меня екнуло сердце.

— В чем я должен признаться, пан? — слезным голосом спросил я, всем своим видом изображая испуг и удивление.

— Как? Ты не знаешь, в чем признаться? А за что тебя посадили в тюрьму, знаешь?

— Да, пан, знаю.

— За что?

— За паразитов.

— А кто же тебе сказал, что ты посажен за паразитов?

— Дяденька полицейский.

— Какой?

— Тот, что арестовал меня и маму.

— А мама что тебе сказала, когда вас арестовали? Учти, она уже во всем нам призналась. Я хочу только проверить, насколько ты честный мальчик. Рассказывай, как вы познакомились с паразитами, какие их задания выполняли и как ты таскал для них продукты у своего хозяина. Как только я увижу, что твои показания совпадают с мамиными, то сразу же отпущу. Можете отправляться со своей мамой на все четыре стороны. Ведь на свободе лучше, чем в тюрьме. Не правда ли? Ну, рассказывай, Владукас, я слушаю…

Словно холодными клещами сжали мое сердце эти слова, и оно больно-больно заныло. «Мама призналась?! Неужели?.. Неужели ее пытали так сильно, что она вынуждена была признаться и даже неправду говорить? Ведь я никогда не таскал у хозяина продукты для партизан…» Мысли в голове путались.

— Ну, ну, смелее! — подбодрил меня жандармский следователь. — Не знаешь, с чего начать? Я тебе помогу. Начни с того, когда и как вы впервые встретились с паразитами. Помнишь?

Я продолжал молчать, широко тараща глаза. Мое горе было так велико, что я не только говорить, но и плакать не мог. «Мама призналась… Мама призналась… Зачем она призналась?..» — стучали молотки в моей голове, загоняя взбудораженные мысли в ловко расставленную ловушку. И вдруг, как вспышка молнии, мой воспаленный мозг озарил материнский наказ: «Слушай меня внимательно, сын… Нас, очевидно, только подозревают. Но даже в случае предательства мы должны держать язык за зубами…» Нет, нет, мама не должна признаться. Хотя бы ради спасения меня. Ведь за время войны она уже много раз рисковала своей жизнью, чтобы я остался жив. Не могла она и здесь спасовать. Не такая моя мама. Наверное, немцы нарочно обманывают, чтобы я развязал язык. Придумали, что я таскал продукты для партизан… Не выйдет! Я тоже ни в чем не признаюсь…

Теперь, когда мои мысли вышли из ловушки, у меня на глазах появились натуральные слезы, которые горячими ручейками потекли по щекам. Мне предстояло самое тяжелое испытание в моей коротенькой жизни. Оттого, как я сейчас поведу себя, будет зависеть не только наша с мамой жизнь, но и жизнь Кужелисов, Волковасов и других литовских антифашистов, которые протянули нам руку помощи после побега из концлагеря. Я понял также, что играть в молчанку с гестаповцами дальше нельзя. Надо что-то говорить, в чем-то убеждать их. Только не молчать. И я залепетал, уливаясь слезами:

— Пан, дяденька… Зачем же вы на меня напраслину возводите? Я никаких паразитов не знаю, сроду их не видел и не слышал. И, боже меня упаси, чтобы я когда-нибудь таскал продукты у своего хозяина. Вот те крест!.. — Я взмахнул перед собой тонкой, как ивовая плеть, рукой и тремя пальцами, сложенными щепотью, ударил себя в лоб, живот и плечи: перекрестился.

Тот, у кого прическа «под Гитлера», недоверчиво покосился на меня и пробормотал:

— А мама твоя сказала, что ты таскал для паразитов продукты…

— Как же она могла так говорить, если это неправда? — пуще прежнего захныкал я.

— Ну, ладно, успокойся, мальчик. Ты просто забыл. Это со многими случается. Но у нас есть чудесное лекарство, которое восстанавливает память. Сию минутку.

С этими словами гестаповец взял из-под стола табуретку и поставил ее посредине комнаты. Потом в левом переднем углу, где стоял автомат, взял какой-то предмет со свинцовым шариком на конце и подошел ко мне. Я с ужасом взглянул на это орудие пытки, действие которого должен буду сейчас испытывать на себе, и затрясся от страха, овладевшего мною.

— Нет, нет, не надо, дяденька… Я боюсь! — закричал я и попятился назад, пока не уперся в стенку.

В руках у палача была обыкновенная резиновая дубинка толщиною примерно с ножку стула и такой же длины. Начиненная свинцом, она почти не сгибалась. Ею вполне можно перешибить лошадиный хребет, а человека — убить с одного удара.

Мой палач спокойно рассуждал, надвигаясь на меня:

— Ничего, ничего, проглотишь несколько пилюль в честь своего дня рождения и вспомнишь даже то, как мать тебя рожала. Язык, как видно, у тебя уже развязался. Теперь надо прояснить память. Ну, поднимай-ка на голову пальтишко и ложись голым животиком вот сюда, на этот табурет… Не понял? Сейчас покажу…

Он, словно клещами, ухватил меня сзади за шею, подвел таким образом к табуретке, наклонил, и через несколько секунд я уже лежал на ней животом, как пришпиленная букашка в гербарии: голова, руки и ноги свисали вниз, и на голову закинуто пальто, собранное гармошкой.

— Вот так! — удовлетворенно сказал мой мучитель. — Положение отличное! Теперь будем вводить пилюли. Лежи и не двигайся, а как только вспомнишь своих паразитов — говори скорее, чтобы я лишнего не переборщил. Ну, начали!..

Первый же удар резиновой дубинки был настолько ощутительным, что мне показалось — он разрубил мое тело вдоль на две половинки, которые начали вдруг расползаться в разные стороны. Неподвижными оставались только мозги, которые, действительно, прояснились. Перед моим внутренним взором, как в калейдоскопе, промелькнули лица партизан и остановился четкий кадр с раненым дядей Колей, когда он лежал в пустой школе и тихонько напевал «Священную войну». Я даже отчетливо вспомнил слова этой песни.

Фашисты, представленные лежащими в крепко сколоченных гробах, казалось, принесли облегчение моему страданию. Мозги острым гвоздем уколола мысль: «Выдержать!.. Во что бы то ни стало выдержать!»

Второй удар резиновой дубинки оказался еще более мучительным. Он вначале соединил две половинки моего разрубленного тела, передернул их конвульсиями, потом снова отбросил в разные стороны. Все равно выдержу! «За свет и мир боремся, они — за царство тьмы…» — мысленно повторял я «Священную войну» речитативом.

А третий удар произвел чудо: обе половинки моего тела снова соединились, и на них появились глаза. Да, да, глаза. Никто сейчас, конечно, не поверит мне, что сзади, чуть ниже поясницы от сильной боли у меня появились глаза, которыми я прекрасно видел все, что творится позади. Не верите, конечно, но я точно знаю, что они у меня, появились. Ведь говорят же, что от страха человеческое сердце может уйти в пятки. Так почему же от того же страха и боли у человека не могут переместиться глаза на заднее место, где они нужнее, чем спереди? Я совершенно четко увидел возбужденную физиономию палача с косым пробором на голове и куцую резиновую дубинку в его руке, которая с размеренной на секунды методичностью то поднималась, то опускалась. Вот она снова взлетела вверх, немного задержалась там и уже падает вниз. Падает стремительно, как меч, рассекая воздух, но для меня каждая доля секунды ее движения растягивается в томительные минуты, приближавшие невыносимую боль. Я сжимаюсь в комочек, перестаю дышать и… жду. Ах, как невыносимо это ожидание! Как страшно! Не сам удар, а именно это зримое ожидание его, когда «задние глаза» видят каждый миллиметр приближения к моему телу орудия пытки. Кажется, больше уже невозможно выдержать, я готов закричать, но только раскрываю рот — мощный удар рубит мой крик, убивая его наповал. Голова бьется о ножку табуретки: «Выдержать!» И тут же из каких-то глубин детской души снова поднимается и тоненьким голоском звучит волшебная песня о священной войне. Она как бы противоядие против «пилюль» палача.

Удар следовал за ударом. Прозревшее детское тело накалялось, горело, напрягалось, обмякало, дергалось, корчилось, сжималось и вытягивалось. И вот снова я жду очередного удара. До миллиметра определяю высоту, на которой зависает ужасная дубинка. До миллиметра рассчитываю ее движение вниз. Наконец, не выдерживаю томительного ожидания очередного удара: когда дубинка не долетела до меня каких-нибудь несколько сантиметров, я скатился на пол и в яростном отчаянии пнул табуретку ногами так, что она кубарем отлетела к стене. Дубинка рассекла пустой воздух. И в тот же миг у меня внутри что-то надломилось — я закричал:

— Мамочка, спаси-и-и!..