Владукас — страница 39 из 58

Очевидно, с тоски по воле заключенные увлеклись в это время и татуировкой. Делалось это следующим образом. Отрезали кусок резины от обуви и жгли его над медной чашкой, чтобы закоптить ее. Копоть осторожно счищалась ножичком, разводилась в воде. Получалась черная «тушь». Она предназначалась для накола на теле всевозможных узоров, рисунков, любимых имен и крылатых выражений из уголовной жизни.

Между прочим, рисунки делал я.

Так, помощник старосты Вилис пожелал изобразить на свой груди Смерть. Я нарисовал ему череп и две скрещивающиеся кости. Эта татуировка была наколота во всю его грудь. Вилис очень гордился ею, выставляя напоказ во время прогулок, хотя эта устрашающая Смерть никак не подходила к его широкой добродушной физиономии.

Нельзя сказать, чтобы тюремное начальство не боролось против весенней тюремной «болезни». Напротив, оно пыталось укротить ее молитвами, для чего каждую субботу надзиратели выводили нас на молебны в тюремную церковь, которая находилась на третьем этаже, рядом с кабинетом врача. Я не замечал, чтобы в нашей камере были религиозные, однако все охотно соглашались посетить церковь и тем самым хоть немного развеять тоску. Хорошо запомнилась мне одна такая суббота. Церковь была переполнена заключенными, которые стояли тесными группами под надзором своего «прижуретого» — так на литовский манер называли надсмотрщика. Даже у входа толпились люди — не пройти, не протиснуться.

Началась служба. На алтарь взошел пастор в золотой ризе. Он набожно сложил ладони у подбородка и, закатив вверх глаза, густым голосом запел. Ему отозвался хор певчих из надзирателей. Все, как по команде, стали опускаться на колени и тоже складывать ладони, точно собирались аплодировать… И вдруг в молитвенной тишине раздались одинокие аплодисменты. Все повернули головы и увидели, что это захлопал наш Борис. Не верящий ни в русского, ни в католического бога и не обученный молиться, он это сделал потехи ради, чтобы развеять скуку. В церкви произошло замешательство. Надзиратели, стоящие на коленях, зловеще воззрились на Бориса. Пастор тоже посмотрел на него неодобрительно. Но Борису все равно было скучно. Он завздыхал, заморгал, засморкал носом, и, наконец, возвел очи к потолку в знак смирения. Однако вскоре ему надоело стоять на коленях, и он сел на пол, скрестив по-турецки ноги. На него снова стали озираться. Надзиратели строили ему страшные гримасы. Но Борис не обращал на них внимания: ему хотелось подурачиться. Арестанты хихикали, и это его забавляло.

В этот день молебен закончился раньше обычного. А назавтра Бориса не стало. За минутную шалость он поплатился жизнью.

Заболел весенней «болезнью» и наш «политический» сумасшедший. Он по ночам стал дико выть. Как только не успокаивали его, что только не предпринимали арестанты, чтобы прекратить этот вой — ничего не помогало. Едва только наша камера погружалась в сон, из ночного мрака, со стороны параши, свистящей фистулой вырывался вначале стон, переходящий постепенно в тонкий, протяжный, волчий вой. Проснувшиеся урки осыпали придурка отборным ругательством, бросали в него что попадало под руки — бесполезно. Ни уговоры, ни угрозы, ни физическое наказание не действовали на него. Вой, все больше усиливаясь, разносился по всей тюрьме. На меня он тоже производил жуткое впечатление. Я прятал голову под подушку и поверх закрывался одеялом, но дикие звуки проникали и туда, наводняя мое воображение кошмарами, после которых я долго не мог прийти в себя, а днем забирался на подоконник и сидел там неподвижно часами, ухватившись за решетку, до рези в глазах смотрел на кусочек голубого неба и тосковал по-своему, по-детски. В моем воображении проходили пестрой, живой вереницей дорогие моему сердцу образы и картины. Вспоминалось Дятьково, довоенные годы, бабушка и те немногочисленные весны, когда беспечным счастливым пацаном я бегал по лужам, рассыпая каскады солнечных брызг. Как это было далеко! Мог ли подумать я тогда, что свою четырнадцатую весну буду встречать в каторжной тюрьме, в неволе. Всего около трех месяцев просидел здесь, а кажется, целую вечность. Мне хотелось хоть на несколько минут оказаться там, за воротами тюрьмы, и вдохнуть в себя драгоценный эликсир, который называется волей. Хотелось хоть немножко погулять по весенней улочке просто так, куда глаза глядят. Какое же это великое счастье чувствовать себя свободным! И сколько горечи и тоски в слове «неволя»! Только теперь, сидя за решеткой, я по-настоящему прочувствовал глубокий смысл этих слов. Да, эта странная болезнь, которая называется тоской по воле, коснулась и меня, но переносил я ее по-своему, по-детски, и «лечился» от нее тоже по-своему. Сидел ли я на подоконнике или где-нибудь в укромном уголке, прогуливался ли по камере или лежал на нарах с открытыми глазами, — я всегда выдумывал про себя всякие чудеса. Представлял, например, как в голубом солнечном небе вдруг появляется краснозвездный самолет. Он налетает на тюрьму и бомбит ее. Я вылезаю из развалин и оказываюсь на свободе вместе с мамой. Часто грезился мне и папка, который во главе красноармейцев врывается в тюрьму и всех освобождает, в том числе и меня. Я полностью отдавался этим светлым грезам, уносившим меня в страну чудес…

Но вот гремят ключи в дверях, и в камеру входит надзиратель, не тот, который с трахомными глазами, — другой.

— Слезай с окна! — грозно кричит он.

Этот голос возвращает меня в мрачную действительность. Грезы обрываются. Я прыгаю с подоконника и снова вижу себя в тюрьме. Виновато опускаю голову перед надзирателем. А в груди моей больно ноет сердце и хочется плакать, как ребенку, у которого бессердечные взрослые разбили красивую игрушку.

…В русских камерах тоже затосковали. Оттуда часто доносились печальные песни, которые до слез растравляли мою душу. Особенно такая:

Ох, волюшка, вольная воля!

Нет счастья, нет радости мне.

Не вижу, не вижу свободы —

Сижу в Шяуляйской тюрьме.

Куда ни посмотришь, — решетки,

Повсюду тюремный конвой.

Когда же я выйду на волю,

Когда возвращусь я домой?..

…И виноват был, конечно, во всем воробей, тот самый, который залетел однажды в тюремный двор, сел на решетку окна и, сунув свой любопытный нос в нашу камеру, чирикнул: «Эй вы, урки! Смотрите, пришла весна!.. А вы здесь дохнете от скуки. Жаль мне вас, но что поделаешь? Прощайте!..»

И улетел.

8

Красная Армия наступала. Мощными ударами она громила гитлеровских оккупантов, гнала вон из Белоруссии и все ближе подходила к границам Прибалтики, которая являлась теперь почти единственной базой продовольственного снабжения армий вермахта. Поэтому гитлеровское командование прилагало все усилия к тому, чтобы удержать этот край. Оно сосредоточило здесь крупные силы: группу армий «Север» в составе 47 дивизий и одной бригады.

Оборонительный рубеж вражеских войск на подступах к Прибалтике проходил по линии Нарва — Псков — Идрица — Полоцк — Остров — Витебск. Он назывался северной частью знаменитого «Восточного вала». К западу от этой укрепленной полосы, на глубине около ста метров, создан был ряд тыловых и промежуточных рубежей обороны, в том числе и в районе Шяуляя. Гитлеровская пропаганда, захлебываясь, уверяла своих подданных, что Гитлер не пустит русских через «Восточный вал» и остановит у Немана. Германия останется в безопасности! Однако это были тщетные и несостоятельные надежды. Германия проигрывала войну. 10 июня 1944 года, когда Советская Армия уже вплотную приблизилась к границам Литвы, первый генеральный советник по внутренним делам генерал Кубилюнас, подстрекаемый генеральным комиссаром Литвы фон Рентельном, опубликовал новое распоряжение о призыве на военную службу. Смертная казнь грозила всем, кто попытается уклониться. Но литовскую молодежь теперь нельзя было заманить в немецкую продырявленную сеть никакими калачами и угрозами. Она не слушалась приказов Рентельна и Кубилюнаса даже под страхом смерти. Литовские парни скрывались, где только могли. Опять стала переполняться ими Шяуляйская тюрьма, переживавшая в эти дни свирепый фашистский террор. Каждый день сюда приводили сотни заключенных и отсюда сотнями увозили на расстрел в болота Радвилишского и Тируляйского торфяников. Некоторых не довозили до болот и устраивали бойню по пути следования.

В то же время на строительных оборонительных сооружениях в Восточной Пруссии не хватало рабочих рук. Не хватало их и в самой Литве, на тех предприятиях, что работали на гитлеровскую армию. Первым забил тревогу торфяной завод в поселке Бачунай, расположенный в нескольких километрах юго-восточнее Шяуляя, на берегу озера Рекивос. Начальник Бачунайского участка торфяника Сирутавичус остроумно выразил сожаление:

— Этим болотам, — сказал он, — нужны сейчас не мертвые, а живые заключенные.

Наконец палачи образумились. Они решили экстренно пополнить рабочую силу торфяных предприятий за счет заключенных Шяуляйской каторжной тюрьмы и с этой целью произвести в ней генеральную инспекторскую проверку.

Весть о том, что Шяуляйскую каторжную тюрьму должно навестить высокое начальство, моментально разнеслась среди заключенных. Всполошилась, забегала тюремная администрация. Временно прекратились массовые расстрелы. Впервые за несколько месяцев заключенных сводили в баню, в которой, однако, не было ни мыла, ни горячей воды, поэтому мы только размазывали на своих телах грязь. Затем их начали стричь, выводя партиями по нескольку человек в коридор, где производилась эта процедура. При стрижке на головах арестантов обнаружились пятна черно-зеленой плесени, которую мы, слюнявя, стирали и соскребали пальцами.

Наводился порядок и в камерах. Мылись полы, менялись постельные принадлежности, тоже первый раз за несколько месяцев.

Когда же нагрянуло «высокое начальство», вся тюрьма притаилась и замерла в ожидании чего-то неизвестного. В камере староста Навицкас заранее выстроил нас в одну шеренгу, как на поверку. И вот послышались в коридоре тяжелые шаги. Громкий разговор. Звякнула связка ключей. Открылась дверь, и в камеру быстро вошел непомерно толстый человек в сопровождении свиты «прижуретых» и администраторов. Даже не вошел, а как будто вкатился колобком. В руках у него черная блестящая трость с серебряным набалдашником, которая, как молния, мелькала в воздухе. Лицо квадратное, с отвислыми щеками, как у бульдога. Глаза злые, прикрытые небольшими полями черного котелка. А живот-то какой! Такого ог