Владукас — страница 4 из 58

— У-гу-у! — истошно кричал паровоз, все дальше увозя нас от родины.

Я еще плотнее прильнул к маленькой вагонной щели и зашептал в нее горячо и страстно:

— Папочка, освободи нас!.. Родненький папочка, осво-о-боди!..

Ведь я прекрасно знал, что мой папа не услышит меня через такую маленькую щелочку. Бог и тот не услышал… А все-таки шептал, потом не выдержал и разревелся навзрыд, как все взрослые. Мама обхватила руками мою голову и прижала к груди, но успокаивать меня у нее уже не было сил. Так мы и ехали, справляясь со своим горем сами и постепенно предаваясь какому-то оцепенению.

Плач мало-помалу стих. В душном, полумрачном вагоне пленники начали знакомиться друг с другом, устраивать и обживать свое новое жилище. Оказывается, на весь вагон у нас был всего один-единственный мужчина — дядя Ваня Слесарев. Остальные — женщины и дети, совсем еще маленькие. Дядя Ваня был инвалид, без ноги, иначе немцы его давно расстреляли бы как партизана. Мы с мамой сошлись с ним, с семьей Таракановых и тетей Зиной Кругликовой, у которой была дочь Нина примерно моего возраста. У Слесаревых тоже такая же девочка по имени Нелли. К нам присоединилась еще одна одинокая старушка Евдокия Семеновна Артамонова, ее взрослую дочь еще раньше немцы угнали в Германию. В основном же в нашем вагоне ехали партизанские семьи, которые спаслись от массовых расстрелов, как и мы.

Наступила первая кочевая ночь. Никто из нас не сомкнул глаз. Каждый думал о чем-то своем, вздыхал в темноте. Я тоже не спал, то и дело прикладывался к своей заветной щелочке. В нее было видно, как далеко на востоке полыхало зарево: это горели города и села, подожженные отступающими войсками Модля. Оттуда доносилась глухая канонада артиллерийской стрельбы. Это наступала Красная Армия, где был мой отец. А мы уезжали все дальше и дальше от линии фронта, в глубокий немецкий тыл, который для нас был страшнее фронта. Партизанские леса миновали благополучно. «Наверное, Мосалиха помогла, — подумал я. — Она оказалась сильнее бога». Теперь мы должны попасть на германскую каторгу. Но смерть нам грозила еще с воздуха.

Действительно, утром, едва только начало рассветать, сквозь мерное постукивание колес послышался едва уловимый, но всем очень знакомый гул, похожий на комариный. Не было никакого сомнения — летели советские самолеты. Они заметили движущийся по оккупированной территории немецкий эшелон и свернули с заданного курса, стали догонять его. Теперь каждый, кто ехал в этом поезде смертников, почувствовал себя заживо погребенным. Вагоны по существу превратились в наглухо заколоченные гробы, в которых находились пока еще живые люди. Но пройдет еще несколько минут — и эти люди могут превратиться в прах. Насколько эта возможность была неотвратимой и реальной для нас, свидетельствовали исковерканные и превращенные в груды железа остовы вагонов, сваленные под железнодорожными откосами. Они постоянно встречались нам на пути. Это такие же, как наш, эшелоны, только бывшие. Один из них разбомбили советские самолеты, другие — уничтожили партизаны самодельными взрывчатками. А теперь и нас ожидала такая же участь. Смертники в тревоге замерли: неужели придется погибнуть от своих, советских летчиков, среди которых могли оказаться братья, отцы и мужья тех, кого немцы угоняли на каторжные работы в Германию? Горше всего погибнуть от своих.

Забеспокоились и охранники, сопровождавшие эшелон. Они тоже поняли, какая опасность нависла и над ними.

Поезд остановился. Затопали возле вагонов тяжелые сапоги. Залязгали, заскрежетали засовы. Открылись двери.

— Шнель, шнель!.. Быстро!.. Выходи!.. — раздалась команда.

Вмиг лужайка, где остановился поезд, запестрела народом, стар и млад повыскакивали из вагонов и, задрав вверх головы, радостно кричали и махали разноцветными тряпицами, платками, кофтами и фуражками, приветствуя краснозвездных соколов, давая понять им, что в эшелоне смерти едут на каторгу мирные советские граждане.

И наши узнали своих.

Сделав круг над нами и покачав крыльями, самолеты полетели дальше, не произведя ни одного выстрела. На лицах измученных смертников выступили слезы. Люди плакали от радости и скорби.

— Счастливого вам пути, соколики вы наши родненькие! Отомстите антихристам за наши мучения… — вполголоса причитали старые женщины.

Немцы не дали нам опомниться, снова загнали в вагоны и повезли дальше на запад. Никто не успел даже воды набрать в маленьком озерке, возле которого была вынужденная остановка.

4

День и ночь стучали колеса по рельсам. Ревели гудки паровоза. Длинной красной вереницей двигался наш поезд. Двигался медленно, иногда с большими остановками, пропуская в первую очередь воинские эшелоны с ранеными гитлеровцами и разбитой немецкой техникой.

Однажды ночью, когда мерное покачивание вагона всех усыпило, а я, свернувшись калачиком на своих узлах рядом с мамой, никак не мог заснуть, вдруг услышал приглушенный шепот дяди Вани:

— …Теперь я узнал тебя, Прасковья Ивановна: ты до войны бухгалтером работала в горторге.

— А я вас не знаю, — тревожным шепотом ответила ему моя мама.

— А вечер у Мосалихи, может, помнишь? Ты там еще на гитаре играла. Такая красавица была! Я и мужа твоего хорошо знаю, Алексея Ивановича. А вчера, когда нас выпустили из вагона на свет божий, увидел я тебя и глазам своим не поверил: неужели, думаю, это та самая, которая у Мосалихи на вечере была? Лицом вроде походит, а годами нет: то была молодая женщина, а эта — седая старуха с синими веснушками. Отчего это у тебя такое лицо? Будто купоросом изгажено.

— А… Это когда нас гоняли разряжать партизанские мины… Одна в нескольких шагах от меня разорвалась. Напарницу мою убило, а меня отбросило взрывной волной, и вот порохом все лицо обожгло, хорошо еще, что глаза уцелели.

— Ну, супостаты окаянные! — вздохнул дядя Ваня и замолчал.

Потом снова послышался мамин голос:

— Так ты что же, теперь выдашь меня немцам, Иван Васильевич?

— Не говори глупости, дочка, — сердито ответил дядя Ваня. — Что я, предатель? Не затем спрашивал. Просто удивляюсь, почему ты вовремя не эвакуировалась с нашими.

— Не могла, Иван Васильевич. Мы эвакуировали вначале казенные материальные ценности. Я как раз в этой комиссии состояла. Из города уходили самые последние, когда на Березине мост был уже взорван, а в Куяве стояли немцы. Вот и пришлось нам с сыном вернуться назад, а наш поезд разогнали и пустили под откос… Фамилия наша теперь Котиковы. Запомните.

— Понимаю…

Дальше я уже ничего не мог разобрать и вскоре уснул, убаюканный покачиванием вагона. Проснулся утром, когда из щели пробивалась узкая полоска дневного света. Первое, что я услышал, — это ворчливый голос бабушки Артамоновой.

— Едем, едем — конца-краю нема, — недовольно бурчала она. — Завезут нас проклятые, что ворон костей наших не найдет. — Вздохнула. — Вот так и дочь мою угнали. Вечером явился полицай, приказал собираться. А утром угнал. Я христом-богом его молила, в ноги ему кидалась, сапоги целовала, просила оставить дочь — единственную мою кровиночку. Даже слушать не стал, ткнул меня носком сапога и ушел.

— И ты не знаешь, где твоя дочь? — спросил дядя Ваня, включаясь в разговор.

— Знаю, в Германии, — ответила Евдокия Семеновна и продолжала рассказ: — Письмо она мне писала оттуда. В первом письме сообщала, что кормят ее хозяева хорошо, по три раза в день: утром кофе, какого сроду мы не пили, в обед — суп из овощей, какой до войны ел только такой «аристократ», как наш Васька, поросенок, мы кормили его всякими отбросами…

В вагоне впервые за несколько дней раздался смех.

— Стало быть, и нас будут кормить в Германии, как поросят, отбросами, — заметил дядя Ваня.

— А чем же еще? Калачи из нашего хлебушка они сами будут жрать… Но, может, подавятся скоро…

Семеновна помолчала немного, потом снова заговорила:

— А последнее письмо ее я помню наизусть: «Дорогая мамочка, хозяйка моя очень добрая, как боярыня Морозова. Недавно она подарила мне синее платье, в котором я трое суток места себе не находила, все плясала от радости… Скоро я, наверное, встречусь со своей милой сестрицей Оленькой». Когда я прочитала эти строчки, мне стало дурно: упала без памяти на пол, растянувшись пластом. Ведь сестрица Оленька пять лет, как померла. А «синее платье» — это, стало быть, синяки, которыми наградила хозяйка мою доченьку. По-другому нельзя было написать — немцы просматривали письма… Эх, бабоньки, смертная тоска гложет мое сердце за наших деток в Германии. И мы теперь — туда же.

Семеновна снова вздохнула и замолчала. И все в вагоне молчали, потрясенные ее рассказом. Участь ее дочери ждала каждого из нас. И каждый в ожидании неотвратимой судьбы молча проклинал подлых фашистов. Гудел железный паровоз, будя незнакомые перелески. Монотонно стучали колеса на стыках рельсов. Они словно отсчитывали последние минуты нашей жизни.

Я прильнул губами к маленькой щелочке и шептал горячо и страстно:

— Папочка, родненький, освободи нас!..

5

Сейчас, когда много лет спустя я пишу эти строки, в которых горячим детским дыханием молю папочку освободить нас, мое сердце перевернулось в груди. К горлу подкатил слезный комок.. Я вспомнил отца. Скажу сразу, он погиб в боях под Будапештом 7 марта 1945 года, не дожив всего двух-месяцев до окончания войны. Его могила находится на венгерской земле в селе Кишкар Капошварского округа (подзападная окраина кладбища).

Годы улетают, как осенние журавли, унося на крыльях своих теплые зори. А память остается. Холодная и безжалостная. Память каждый раз стучится в мое сердце и возвращает меня в прошлое, заставляя вновь и вновь переживать давно минувшие дни.

Вот и сейчас, я устало закрываю глаза — и отец встает перед моим внутренним взором: высокий и энергичный, с карими улыбающимися глазами и без единой сединки в мягких темно-русых волосах, причесанных на косой пробор. Я отчетливо вижу на его бронзовом от загара худощавом лице движение каждой черточки, каждого мускула. Я называю его ласково «папа», хотя сейчас намного старше его. Он навсегда о