Владукас — страница 40 из 58

ромного пуза я сроду не видел. Настоящая свиная туша, завернутая в дорогую материю! Костюм с иголочки. Рубашка ослепительной белизны с бабочкой-галстуком у массивного подбородка. Это был знаменитый Ганс Гевеке — областной фашистский комиссар.

Староста Навицкас, вытянувшись по стойке «смирно», доложил ему о количестве арестантов в камере и их отличном здоровье. Комиссар внимательно выслушал его, потом ловким движением руки вскинул трость и концом ее ткнул в грудь Навицкаса:

— За что сидишь? — басом рявкнул он.

Староста, и без того бледный, побелел как полотно и сконфуженно ответил:

— За любовь, господин начальник…

— За какую еще любовь?

— За преступную, господин начальник… Мы одну девочку «полюбили» вдвоем с другом.

Толстяк побагровел от негодования. Но он негодовал не на тяжесть преступления, а на то, что за такие «пустяки» литовская полиция сажает людей в тюрьму. Это ведь форменное безобразие! В Восточной Пруссии и на торфоразработках не хватает рабочих рук, а здесь такие бугаи зря жрут казенный хлеб за то, что кого-то «полюбили»… Какая ерунда!..

— А ты за что сидишь? — ткнул он набалдашником следующего. Это был сумасшедший. Он пугливо втянул голову в узкие плечи и произнес что-то невразумительное.

— Отвечай яснее, хориная морда! За что посажен?

— Господин начальник, — подал голос Навицкас, — извините, но он у нас вроде бы не в своем уме. Вшей жрет… А сидит по политическому делу.

Толстяк гадливо фыркнул:

— Черт знает что!

И зашагал дальше, еще более разъяренный.

— Ну, а ты за что попал сюда? — черная трость уперлась в плечо украинца.

— За то, что похож на еврея, господин начальник. Но я не еврей…

Гевеке не дослушал:

— О, будь вы все прокляты! — загремел он. — Подумать только, во что превратили тюрьму!

И — к следующему:

— Говори, ты за что посажен?

— За колесо от старой телеги, господин начальник! — четко доложила краснощекая деревенская физиономия, что называется, кровь с молоком.

— Это как понимать? — запыхтел фашистский комиссар.

— Да я подумал, что телега ничья и снял с нее колесо для своей брички, а мне приписывают теперь бандитизм…

— Идиоты!

— Так точно, господин начальник!

Разъяренно махая тростью, Ганс Гевеке пробежал весь ряд и вдруг, как вкопанный, остановился против меня. Глаза его полезли на лоб, котелок — на затылок.

— А это еще что такое? — загрохотал он. — Почему дети у вас сидят?

Конец черной трости вначале устремился на меня, но, едва коснувшись моей груди, взлетел вверх, описал в воздухе молниеносную дугу и ткнулся в живот одного из администраторов:

— Вас спрашиваю: почему?

Администратор, вытянувшись в струнку, оробевшим голосом доложил:

— Господин начальник, этот мальчик обвиняется в самом тяжелом преступлении против Германии и фюрера. Он был связан с партизанами…

Толстый инспектор чуть не задохнулся от бешенства:

— Вы что? Тоже идиот? — громовым голосом закричал он, подпрыгивая и вертясь волчком. — По-вашему, солдаты фюрера воюют с детьми?.. Безобразие!.. Форменное безобразие!..

И обратился ко мне:

— За что сидишь?

— За паразитов, — пугливо пропищал я.

Несколько секунд толстяк молча вращал большими зрачками, словно шарами, осматривая меня с ног до головы. Тяжело пыхтел, дергая плечами. Потом круто повернулся и, как колобок, покатился к выходу, и уже из коридора доносились его громогласные выкрики и брань:

— Черт знает, что такое!.. Идиоты!.. Тюрьму превратили в сумасшедший дом и детский сад… Форменное безобразие!..

Казалось, что по каменному коридору катится пустая параша — гремит, дребезжит, подпрыгивает, оглушая гулкие тюремные своды.

Когда дверь закрылась за областным комиссаром, в нашей камере еще некоторое время стояла гробовая тишина, строй не шевельнулся, потом вдруг все разом взорвались от смеха.

А на следующий день, 1 июня 1944 года, когда до освобождения Шяуляя Советской Армией оставалось меньше двух месяцев, произошло событие, которое по тем временам считалось чудом: многим заключенным Шяуляйской каторжной тюрьмы, в том числе и нам с мамой, была объявлена «амнистия». По личному распоряжению областного фашистского комиссара Ганса Гевеке нас выпускали «на свободу». Но это была горькая свобода. По существу, мы оставались заключенными, но теперь уже не тюремного, а лагерного режима. Нас переводили из тюрьмы в трудовой концентрационный лагерь, расположенный в пригороде Рекива среди непроходимых болот. Это была знаменитая Рекивская торфяная каторга — «гиблое место», как ее называли. Оно находилось примерно километрах в десяти от Шяуляя.

Мы попали на Бачунайский участок торфяника, где управляющим был Сирутавичус, высокий здоровенный литовец, тот самый, который в ответ на расстрелы в его болотах мрачно пошутил, что ему нужны сейчас не мертвые, а живые заключенные. Он жил возле лагеря в большом доме, выкрашенном в синюю краску. Лагерь, в который мы попали, с двух сторон огибала узкоколейная железная дорога, а с третьей — озеро, на берегу которого торцом к воде стояли шесть бараков. Нас с мамой поселили в барак № 5, где к нашей великой радости мы встретились со многими дятьковцами, в том числе с Таракановыми и Слесаревыми, которых по состоянию здоровья не угнали в Германию, а оставили в Литве, на тяжелых каторжных работах Бачунайского торфяного завода.

6 июня 1944 года мне и маме выдали справки за №№ 832 и 833 — эти номера мы должны были нашить на свою одежду. В справках говорится, что нам официально гарантируется жизнь только до 31 июля — почти на два месяца. На них стоит штамп, на котором по-немецки написано: «Общество по обеспечению энергией Восточного края. Рекивские предприятия».

Начальником-комиссаром Восточного края, или иначе Остланда, был известный ставленник Гитлера — Лозе. Он жил в Риге.

Эти документы у меня сохранились до сих пор. Они свидетельствуют о том, что на рекивских каторжных работах по приказанию комиссара Остланда Лозе, наряду со взрослыми, трудились не разгибая спины и такие малолетние подростки, как я. Трудились за одну гарантию «свободной» жизни до 31 июля. А что с нами произошло в этот «гарантийный срок» — это уже другая история, о которой расскажу в следующей главе.

Глава шестаяТорфяная каторга

1

Как уже упоминалось, Бачунайский концлагерь, куда нас с мамой заключили после «освобождения» из каторжной тюрьмы, находился среди болот, на берегу большущего озера. Только в ясные дни была видна дымчатая кромка зубчатого леса на противоположном берегу. Говорили, что площадь этого озера более тысячи гектаров, а наибольшая глубина — около пяти метров. Но концлагерные мальчишки почему-то считали его мелким. На том участке, где нам дозволялось купаться в жаркие дни, вода была по колено и дно твердое и гладкое, как отполированный камень.

Как и все немецкие концентрационные лагеря, наш тоже был обнесен колючей проволокой, и над ним в четырех местах возвышались сторожевые будки, но в них уже никого не было. Летом 1944 года гитлеровцы сняли внешнюю охрану с этого концлагеря, вероятно, потому, что отсюда все равно невозможно бежать. Кругом болота. На дорогах немецкие части и патрули. От них нигде не укроешься, не спасешься, тем более в чужой стороне. Поэтому из Бачунайского концлагеря никто не бежал, хотя жизнь здесь была невыносимой — настоящая торфяная каторга.

С раннего утра до позднего вечера заключенные, в основном женщины и дети, из Брянской, Орловский и Смоленской областей трудились до изнеможения на торфяных полях. Стоя в карьерах по колено в воде, мы специальными лопатками с загнутыми углами резали черную липкую массу, формовали из нее кирпичи, ставили на сушку, а когда торф высыхал, складывали его штабелями, потом грузили в маленькие вагончики и по узкоколейной железной дороге отправляли на большие станции для вывоза в Германию.

Кормили рабочих плохо: в день на одного человека выдавали полфунта черного, как торф, хлеба, смешанного с картофелем и опилками; утром поили цикорием, заваренным без молока и сахара, или суррогатом какао, на воде с сахарином; в полдень — похлебка из вонючей рыбы, но чаще пустоварка со свекольными или капустными листьями и нечищеным картофелем; в шесть вечера давался ужин — горькая маисовая каша. Почти все продукты питания доставлялись из подсобного хозяйства торфяника, которое находилось через дорогу от концлагеря.

Опять у меня появилась заветная мечта — наесться досыта настоящего ржаного хлеба. Утром я не мог дождаться своего жалкого хлебного пайка, а вечером раньше ложился спать, чтобы не думать о еде. Однако заснуть в Бачунайском концлагере было не так-то просто. Сон здесь был тоже мучением. Деревянные двухэтажные нары, сколоченные из неструганных, рассохшихся досок, чуть ли не вплотную стояли друг к другу и кишели клопами. На них спали одиночки и семейные. Чтобы спастись от клопов, мы на ночь залезали в плотные мешки, но клопы проникали и туда. Охваченные отчаянием, некоторые женщины среди ночи выбегали на улицу и пытались заснуть на свежем воздухе. Но не тут-то было: полчища комаров жалили тело, как осы.

Мы, мальчишки, от комаров и клопов спасались на чердаке барака, закутываясь в тряпье.

Несмотря на тяжелые условия, жизнь в лагере, однако, протекала весело. Каждый знал, что приближается фронт, и ждал освобождения. Это поднимало настроение. По вечерам после тяжелой работы молодежь устраивала даже танцы на территории лагеря. Играли на гребенках и пели сатирические частушки о немцах, о своей горемычной судьбе. Иногда на мотив старых песен сочиняли новые. Так появились куплеты «Заботы Гитлера»:

…Нас сюда с конвоем привезли.

А чтоб мы дорогой не ушли,

Нас в вагоны посадили,

Двери наглухо закрыли —

И прощай, свободная страна!

…В Шяуляе нас ссадили

И на партии разбили,

Как в колхозе скот, по номерам.