Как всегда, оставаясь наедине с самим собой, я любил мечтать. Вначале представил себе, как сегодня в четыре часа в летнем садике у костела меня будет ждать фашистский офицер и не дождется. Вот взбесится, когда узнает, что провел его за нос!.. А что если он начнет искать меня?.. Ну, и пусть попробует: Сидоровых на Рекивских предприятиях, наверное, вообще нет, а Вов — полно, как клопов!.. Пусть попробует найти!..
Мои мысли прервал паровозный гудок, и я понял, что уже дошел до того места, где шоссе Шяуляй — Рекиве пересекает одноколейная железная дорога, и моя фантазия разыгралась в другом направлении. Я представил себе, что только что подложил мину под рельсу. Что сейчас будет! Раздастся сильный взрыв, и длинный эшелон переломится пополам. Вагоны, груженные немецкими солдатами и боеприпасами, поднимутся на языках пламени в воздух, потом медленно будут падать вниз, разваливаясь на куски. Вслед за взрывом завоет сирена. На шоссе появятся немецкие мотоциклисты. Надо бежать…
Детское воображение настолько ярко и живо нарисовало эту картину, что я и на самом деле ускорил шаги, словно уходил от преследования, и совершенно не заметил, как откуда-то вывернулся патрульный полицейский и схватил меня за ворот рубахи:
— Стой! Ты куда это несешься?.. От кого удираешь? — прогудел он по-литовски над самым моим ухом.
Я оторопел:
— Ни от кого не удираю, дяденька.
И превратился снова в робкого, забитого холуенка, каким меня сделала война.
— Как это не удираешь? — продолжал допытывать меня полицейский.
— Я просто тороплюсь, дяденька.
— Куда торопишься?
— В лагерь.
— В лагерь? А что тебе там надо? Там ведь русские.
— Я тоже русский, дяденька.
— Врешь! Какой же ты русский?
— А кто же я по-вашему?
— Жиденок — вот кто! По разговору видно. Настоящий жиденок!.. И бежишь ты из Шяуляйской каторжной тюрьмы. Меня не проведешь…
Судьба сыграла со мной злую шутку. Меня подвело русское произношение, когда я говорил по-литовски. Я опять попал в переплет. Буквально несколько дней назад немцы расстреляли большую группу заключенных Шяуляйской каторжной тюрьмы и объявили их бежавшими из-под ареста, и теперь на всех дорогах полицейские ловили случайных прохожих и под видом бежавших заключенных отправляли в Восточную Пруссию на тяжелые оборонительные работы. Этой участи теперь подвергался и я.
— Да русский же я, дяденька, русский… В бараках у озера живу. А мама моя на Бачунайском торфяном заводе работает. Справку могу показать.
— А ну, покажи, что за справка?
— Как же я покажу, если вы меня держите?
— А тебя надо крепко держать, паршивый лягушонок, — окрысился полицейский, но все-таки отпустил ворот. Я достал из кармана штанов сложенный вчетверо листок и подал ему. Полицейский развернул его, прочитал и сказал удивленно:
— Если ты эвакуированный русский, как написано в этой справке, то откуда знаешь литовский язык?
— Научился потому что, дяденька. Батрачил у одного литовского помещика и научился. Сейчас как раз иду от него. Вот и гостинец несу маме, — кивнул на висевшую через плечо сумку с продуктами.
— А в портфеле что?
— Школьные принадлежности. Я поступаю учиться в немецкую военную школу, что находится в Шяуляе возле костела. Знаете ее? Вот и документ имею. — Я вытащил из другого кармана свое удостоверение личности на немецком языке — «Аусвайс» — с красной печатью областного фашистского комиссара, которое и мне, и маме выдали при выходе из тюрьмы. (Этот фашистский паспорт хранится у меня до сих пор.)
Полицейский повертел его в руках и ничего не понял, но красная фашистская печать с изображением орла со свастикой в когтях произвела на него впечатление: он сделался вдруг вежливым, вернул мне тот и другой документы.
— Откуда мне знать, что ты русский. Ведь на лбу у тебя не написано… Ты хотя бы слово сказал по-русски.
— Пожалуйста, сколько угодно, дяденька! Могу даже русскую песенку спеть. Желаете?
— Валяй! — мотнул головой белорукавник, поправляя на плече винтовку, а я на мотив «Гоп со смыком» запел:
…В Бачунай нас встретила работа —
Это тоже Гитлера «забота».
Нас в болото загоняют
И скотами называют,
Видно, за людей нас не считают.
На болоте мы ишачим целый день
Совершенно на голодную пузень.
Знать, хотят, чтоб мы забыли,
Как в России водку пили
И ходили в кепи набекрень.
Брюквой и шпинатом нас питают,
Соусом вонючим поливают.
Мы все это получаем
И в помойку выливаем —
Ждем, когда нас к сену станут приучать…
На лице полицая появилась блаженная улыбка, он сказал:
— Правда, я не понимаю слов, но теперь для меня вполне ясно, что ты русский. Можешь идти.
Однако, когда я отошел от него уже на порядочное расстояние, ему вдруг показалось, что русскую песенку может выучить любой, и он решил еще раз проверить:
— Мальчик! — окликнул он меня.
Я обернулся:
— Что, дяденька?
— Скажи еще что-нибудь по-русски.
Я понял, что он ничего не понимает, и в моей душе звякнула какая-то веселая озорная струнка, знакомая мне из довоенного детства. Мне захотелось поиздеваться над полицейским и отомстить ему за то, что он прервал мою красивую мечту.
— Гад ты, ползучий! — крикнул я ему во весь дух. — Чтоб тебе провалиться в болоте!.. Все равно скоро придут наши и рассчитаются с тобой, паскуда ты пузатая…
Я что-то еще ему кричал, а полицейский в ответ удовлетворенно кивал мне головой: да, мол, правильно, — это настоящая русская речь. Теперь я окончательно убедился, что ты русский мальчик.
Мы дружески помахали друг другу рукой и расстались. Поправив на плече винтовку, он зашагал своей дорогой, я — своей.
Наконец показались торфяные разработки Бачунайского предприятия. По всему полю, как муравьи, копошились люди, добывая торфяную массу под палящими лучами солнца: они поднимали ее из глубин болота и складывали на полотно элеватора. Так весь день в поте лица. Особенно трудно приходилось тем женщинам, которые стояли в холодной жиже в низу черного карьера. Издали видны были только их белые и цветастые косынки, которыми они прикрывали головы от солнца. На ступеньку выше, но тоже в грязи, и еще выше, до самого верха карьера, где начинается твердый грунт, — на каждом уступе, как на лестнице, расставлены работницы. Словно засосанные трясиной, не разгибая спины, с утра до вечера они лопатами бросали на транспортер холодную черную массу, которая бесконечной лентой вылезала из болотных недр наверх и попадала под пресс. Из-под пресса с грохотом вылетали рыжеватые кирпичи и поступали на другой транспортер, уходящий на торфяное поле, где их складывали пирамидами для просушки. Эта механическая торфодобывающая машина всегда напоминала мне чудовище из какой-то страшной сказки, которую я слышал до войны от своей бабушки: впереди — прожорливая голова, она гигантским черным языком подхватывает болотное месиво и отправляет к себе в разинутую пасть. А сзади у этого чудовища — рыжий хвост, которым оно разбрасывает по полю свои опорожнения. «А что, если в твою глотку сунуть какой-нибудь камень?.. Или лучше вот эту железку… Может, подавишься?..» — подумал я и подобрал на дороге железяку, похожую на сплющенную трость. Свернул к элеваторной установке. Посмотрел, как работает пресс. Прошелся вдоль ползущего транспортера. Постоял на кромке пустого карьера. И снова, как ни в чем не бывало, пошел вдоль транспортера, размахивая тростью, которая все больше стала напоминать мне саблю, ту, которую до войны я видел у дяди Феди. Представив себя на коне, я удачно сбил ею несколько болотных растений. К женщинам, работающим в карьерах, приходили часто из лагеря их маленькие дети, поэтому и я не вызывал ни у кого подозрений. «А интересно, подавится чудовище этой железкой или нет?» — подзуживал меня какой-то бесенок, и в конце концов я не выдержал искушения: когда подвернулся удобный момент, сунул свою «саблю» в торфяную массу по ходу движения ленточного транспортера в пресс. «Теперь надо тикать отсюда!» — мелькнула трусливая мысль, но война меня уже научила не поддаваться инстинкту. Я продолжал идти медленным шагом, как ни в чем не бывало. «Подавится… Не подавится… Подавится… Не подавится…», — играл со мной в гадалки бесенок, и вдруг сзади раздался оглушительный треск. Подавился! Мою «саблю» затянуло в ножи пресса, заело между контрножами, и элеватор остановился, выйдя из строя на долгие часы. В это время я был уже далеко. Оглянувшись назад, увидел, как из карьера выходили женщины, и на элеваторе поднялась суматоха, сбегались люди. Сердце мое радостно колотилось: сегодня Гитлер недосчитается нескольких вагонов топлива! Хоть бы он околел от холода…
Взбодренный этим происшествием, я снова вышел на дорогу и, чеканя по пыли голыми пятками, запел песню, которую знал еще с детства:
Бей, винтовка,
Метко, ловко,
Без пощады по врагу!
Я тебе, моя винтовка,
Острой саблей помогу…
А вот и озеро Рекивос! Словно громадное зеркало, оно отражало черные бараки концлагеря с колючей проволокой и сине-голубое небо с мирно плывущими облаками.
Возле чахлого кустика я сбросил с плеч свою нетяжелую ношу, быстро снял рубашку, штаны и, измерив взглядом голубизну озера, осторожно влез в воду, где отражалась колючая проволока, и вдруг, забыв все на свете, с размаху шлепнулся о сверкающее «зеркало», разбивая его вдребезги. Холодная вода наполнила тело блаженством. Громко отфыркиваясь, я поплыл звонкими саженками к «сине-голубому небу». Прозрачная вода кипела вокруг моего загоревшего тела и поднималась алмазными фонтанчиками ослепительных брызг. По лицу скользили солнечные зайчики. Я счастливо улыбался плывущим впереди облакам…
А вечером, когда все возвратились с работы, я встретился с мамой, отдал ей гостинец бабушки Кужелис и рассказал о своем путешествии в Шяуляй.