Я не выдержал и сбежал из вагона на открытую платформу, загруженную разбитой военной техникой, которую везли ремонтировать на тыловые заводы. Здесь же, на расковерканном железе, приходилось и спать. А уже наступили осенние студеные ночи, железо было холодным. Я замерзал, но в душный вагон, где ехала мама, возвращаться не хотел.
Днем на больших остановках бегал в ближайшие дома просить милостыню. Мне подавали кто что мог: корочку хлеба, половник горячих щей, вареную картофелину, а одна сердобольная старушка насыпала в мою кепку со сломанным козырьком несколько горстей ржи нового урожая. И мы с мамой таким образом поддерживали свое дорожное существование.
Подъезжая к Смоленску, еще издали увидели знакомый собор, возвышавшийся на пустынной горе. Радостно и жутко смотреть. На станции наш паровоз отцепили, предупредив всех, что до вечера никуда не поедем. Мама вышла из душного вагона, и мы с ней направились в город, где до войны жили наши родственники. А вдруг кого-нибудь встретим! Но города не было. Вместо него простирались груды развороченных камней, кирпичной крошки и изуродованные до неузнаваемости скелеты зданий, обугленные огнем и припудренные сверху пеплом и сажей. Обрывки трамвайных рельсов перевивались, точно жилы, вытянутые из некогда красивого белокаменного города-богатыря. Среди этого первозданного хаоса, дымящихся руин, как пещерные существа, копошились люди. Где они живут? Ведь нет ни одного дома. Правда, кое-где уцелела старинная крепостная стена, задержавшая уже многих иноземных захватчиков, лезших на нашу Родину. Чудом уцелел и Смоленский собор, служивший нам ориентиром, иначе бы мы с мамой заблудились на этом кладбище камней. Кое-где сохранились подвальные этажи домов, на стенах которых черной дегтярной краской намалевано огромное слово: «Бомбоубежище».
С большим трудом мы разыскали контуры Большой Советской улицы, взбегавшей когда-то с веселым перезвоном трамваев до Днепра, к знаменитым Смоленским часам. Нашли на ней и то место, где жили до войны наши родственники: моя бабушка, тетя Женя и тетя Ася. Но — увы! На этом месте зияла глубокая яма, из которой торчали остатки железной детской кроватки, переплетенные с покореженной арматурой.
Мимо проходила женщина. Мама спросила у нее, не знает ли она что-нибудь о судьбе тех, кто жил на этом месте. Живы ли они?
— Вряд ли, — печальным голосом ответила женщина. — Тех, кто уцелел от бомбежек, немцы уничтожили. Еще в начале войны, 21 октября, они расстреляли в районе улицы Большой Советской пять тысяч мирных жителей…
Мы походили еще немного среди развалин города и вернулись на станцию, вечером поехали дальше — в город Дятьково, еще не зная, что он тоже превращен в «зону пустыни».
Наступила последняя ночь нашего скитания. Закутавшись в свое старенькое, видавшее виды пальто, я лежал на лафете разбитой пушки, прислушиваясь к монотонному перестуку колес поезда, мчавшегося на всех парах на мою родину. Было холодно, и я никак не мог уснуть. В голову лезли всякие мысли, фантастические и реальные, а в душу закрадывалось какое-то жуткое и в то же время приятное чувство. Приятно было сознавать, что мы с мамой после стольких испытаний скоро снова вернемся в родное Дятьково, где нет и никогда не будет больше ни одного немца, приятно было оттого, что мы остались живыми после такого ада, что побеждают все-таки наши, красные… Но в то же время пугала мысль о будущем: что нас ожидает? Кто нас там обогреет и накормит? Встретим ли мы своих родственников или хотя бы знакомых? Увижу ли я когда-нибудь своего отца?.. И жив ли он?..
Все эти вопросы обуревали меня днем и ночью.
Открытая платформа, на которой я ехал в неведомое завтра, стремительно неслась в ночную тьму. Над ней свистел пронизывающий осенний ветер, сбрасывая на меня со ствола разбитой пушки холодные дождевые капли. А я, маленький скиталец, свернувшись калачиком, неподвижно лежал на ледяном лафете пушки и дрожал от холода. Сложив ладони яичком, открытым ртом дул в них, стараясь обогреть себя собственным дыханием. Но это мало помогало. Дыхание холодной ночи было сильнее. Оно проникало во все прорехи и дыры моей старенькой одежды, заставляя лязгать зубами. Я окоченел. Когда же стало совсем невмоготу, вскочил на ноги, энергично взмахнул длинными рукавами старомодного пальто и крикнул громко в ночную темень:
— Огонь по фашистским мерзавцам!.. Ура-а!.. Красная Армия наступает!..
И вдруг во все детское горло запел «Вставай, страна огромная…», ожесточенно размахивая рукавами, громко топая буцами по стальному лафету, отважно подставляя лоб встречному ветру. А свирепый ветер затыкал мне рот, глушил слова мужественной песни, относил их прочь, разбрасывая по полям и лесам, вместе с клочьями паровозного дыма. Поезд мчался по освобожденной земле, стучал колесами на стыках рельс. В его составе катилась открытая платформа с разбитой военной техникой. На этой платформе ехал я, воображая себя капитаном на мостике большого корабля, и пел:
Не смеют крылья черные
Над Родиной летать,
Поля ее просторные
Не смеет враг топтать!
Эта песня согрела меня. Я последний раз стряхнул с себя холодные мурашки и, потуже запахнув полы своего старенького пальто, снова свернулся клубочком, как маленький бездомный пес. Стук колес убаюкал меня. Пробормотав еще раз «Огонь по фашистским мерзавцам!.. Пли!..» — я уснул неспокойным, но сладким сном. Снилось мне родное Дятьково, довоенное детство.
А когда начало светать, на платформу, на которой я спал, залезли двое военных, сопровождавших разбитую технику.
— Что это за мальчуган заснул на пушке? — сквозь сон услышал я голос одного из них.
Второй ответил:
— Да здесь, в соседнем вагоне, беженцы едут с германской каторги, наверное, ихний.
— Пожалуй, — согласился первый и добавил сочувственно: — Поди, замерз, бедняжка. Разбудить, что ли?
— Не надо, — возразил второй. — Пусть спит. Сладок сон после неволи. А замерзнет — сам проснется.
— Ладно, пусть спит… Смотри-ка, смотри, браток, да ведь пацан-то седой!..
— Правда, что ль?.. И, правда, седой! Вот так штука. Да, брат, от хорошей жизни не поседеешь. Как видно, хлебнул горюшка у немцев. Эх, война, война, будь она трижды проклята!..
Военный вздохнул. Некоторое время длилось молчание. А я сквозь сон подумал: «Неужели у меня, как и у мамы, вся башка поседела? Отчего бы это? Говорят, что седеют те люди, которые побывали на том свете. Выходит, я там тоже побывал…»
Прерванный разговор военных снова возобновился.
— Давай закурим, браток, — предложил один из них.
— Спасибо… Поди, скоро уже Орел? — сказал второй.
— Скоро.
— Тоже, небось, разрушен?
— Знамо дело.
«Значит, скоро Орел! — обрадовался я, не открывая глаз. — А за Орлом — Брянск. А там уже и наше Дятьково…. Хорошо. Надо еще раз заснуть, чтобы проснуться сразу в Дятькове».
Вскоре двое покинули платформу. Сон уже не шел ко мне, хотя я продолжал лежать на лафете с закрытыми глазами, похожий на живой снаряд, который вот-вот должен вылететь из длинного стального жерла покалеченной пушки в большой неспокойный мир. И никому не известно, в каком направлении полетит этот снаряд, где упадет, какую поразит цель. А может, он окажется холостым. Кто знает.
Занималось дивное утро. Земля, освеженная ночным дождем, причесанная ветрами родины, медленно просыпалась, наслаждаясь негой. Приподняв багровые веки, она весело улыбалась голубоватому небу. На ее челе золотисто-кровавая крона. Над кроной поднялся, как раскаленная сковорода, красный диск солнца. Он, словно наперегонки, покатился вслед за поездом, мелькая сквозь ветви брянского леса. На зеленых лужайках и комьях черной земли, взбурованной снарядами, сверкали на солнце, как звезды в ясную ночь, крупные капли чистой, прозрачной росы.
Мы подъезжали к центру бывшей партизанской республики — городу Дятьково. Я увидел трубу хрустального завода. Из нее курился дымок. Мой город, как сказочная птица феникс, возрождался из пепла.
Скитания наши закончились, но жизнь продолжалась, и по этой жизни кровавой нитью тянулся неизгладимый след войны.
Я, как и обещал маме, пошел учиться сразу в пятый класс, пропустив четвертый, так как был уже переростком и стеснялся сидеть с малышами за одной партой. Учился хорошо. Моим любимыми предметами стали русский язык и литература. На уроках я познакомился со стихами Константина Симонова. Особенно мне нравилось его стихотворение про седого мальчишку, в котором есть такие строки:
Отец был ранен, и разбита пушка.
Привязанный к щиту, чтоб не упал,
Прижав к груди заснувшую игрушку,
Седой мальчишка на лафете спал…
Мне казалось, что Симонов написал эти стихи обо мне.
ПослесловиеТридцать лет спустя
Весной 1975 года, как раз накануне 30-летия Победы над фашистской Германией, я приехал в Москву по командировке Курганского пединститута, где в то время работал. И вдруг что-то екнуло в моем сознании, зазвенела в душе какая-то шальная струна Памяти, и я, отложив в сторону сразу все свои служебные, «весьма срочные и неотложные дела», сел вечером на калининградский поезд, а утром уже шагал по улицам прибалтийского города, раскинувшегося среди озер и болот в центре Северной Литвы, в междуречье Вянта и Муша. Я приехал в Шяуляй, откуда начиналась моя литовская одиссея военного детства. Со мной был фотоаппарат и документы, свидетельствующие о моем пребывании во время Великой Отечественной войны в здешних концлагерях и каторжной тюрьме. Почему я их захватил с собой в Москву, сам не знаю.
Итак, тридцать с лишним лет спустя я приехал в город своего кошмарного детства. Сколько тревожных и радостных волнений, сколько позабытых воспоминаний и чувств вызвал он во мне!
Теплое весеннее утро. Ласковое, лазурное небо. На розовато-алом горизонте ослепительно ярко светит апрельское солнце, устилая бетонную дорогу золотистыми лучами. Я шагаю по центральной улице и удивляюсь светлым корпусам современных зданий, пестрым цветникам, широким площадям, ярким автобусам, вышедшим с первым рейсом. Я не узнал старого Шяуляя!