За столом познакомились: дедушку зовут Павилас Стасевич Кужелис, его жену-старушку — Анеля Бенедиктовна, а их дочь — Казя. Они рассказали, что до революции жили в России, поэтому хорошо знают русский язык, что они сочувствуют русским и не любят фашистов.
— И не просто сочувствуем русским, но кое в чем и помогаем им, — заметил дедушка Павилас Стасевич, таинственно подмигнув мне.
Я понял, что попал к друзьям, и спросил:
— А партизаны у вас в городе есть?
— Партизаны? — прищурился Павилас. — Ты что, хочешь к партизанам?
— Да нет, просто так спрашиваю, — смутился я.
— Просто так, говоришь? Хорошо. Просто так и я тебе отвечу, что партизанов в нашем городе нет, но есть люди, которые скрытно борются против фашистов и помогают русским бежать из концлагеря. Мне не понятно только, как ты сумел бежать из него?
От удивления и испуга я чуть не подавился большим куском.
— А вы откуда знаете, что я убежал из концлагеря? — воззрился я на лысого старичка, с трудом проглотив пищу.
— Не пугайся, Владукас, — он впервые назвал меня таким именем. Видимо, оно было самым близким из литовских имен к русскому Володя. — Мы ваши друзья, а насчет твоего побега из концлагеря догадаться не трудно. Только в лагере сидят русские мальчики, не понимающие литовского языка. А если они бродят по городу, значит, сбежали. Как видишь, все очень просто.
Я успокоился и рассказал им свою историю с побегом, о «ничейных» вишенках, о том, как меня чуть не пристрелил немецкий офицер и как я потерял своих товарищей.
Мой бесхитростный рассказ потряс Кужелисов. Бабушка Анеля Бенедиктовна вытирала фартуком слезы. Покраснели глаза и у ее дочери Кази, хотя она плохо понимала русский язык. Подозрительно зашмыгал большим мясистым носом Павилас Стасевич.
— Жаль, Владукас, — произнес он после некоторого молчания, снова назвав меня этим непривычным для меня именем, и повторил. — Очень жаль, Владукас. Но твоих товарищей по побегу Петю и Ваню сейчас уже забрал, наверное, ночной патруль.
— Почему вы так думаете, дедушка?
Павилас вдохнул:
— Потому, Владукас, что областной комиссар Шяуляйского округа Ганс Гевеке еще в прошлом году издал приказ, запрещающий гражданским лицам покидать свои дома с 21 часа до 6 часов утра. Поэтому мальчики не могли долго бродить по улицам.
— Но может быть, их кто-нибудь пустил переночевать?
— Вряд ли, Владукас. Ганс Гевеке объявил жителям Шяуляя: «Кто даст русскому убежище или чем-нибудь поможет ему — будет наказан смертью».
— Значит, и вас из-за меня могут наказать смертью? — испугался я.
— Могут, но не накажут, — улыбнулся Павилас.
— Почему?
— Почему, почему… Потому что никто не узнает, что ты у нас. А завтра мы подумаем, куда тебя лучше определить.
— А я никуда не хочу определяться, — заявил я.
Дедушка с бабушкой удивленно переглянулись.
— Интересно, а что же ты думаешь делать, как жить дальше? — спросил дедушка.
Я молчал, тихонько прихлебывая из разрисованного блюдца сладкий чай, которым заканчивалась моя трапеза. Бабушка горестно качала головой:
— Бедный мальчик, бедный мальчик… Ну, оставайся тогда жить с нами. Что-нибудь придумаем, как обмануть немцев. Правда, отец? Возьмем его к себе? — она перевела взгляд на хозяина дома.
— Конечно, возьмем, — кивнул тот.
Радостно захлопала в ладоши Казя: она поняла, о чем идет речь, и поддержала решение своих родителей. Но я по-прежнему молчал, низко опустив голову.
— Да, да, оставайся у нас насовсем, мальчик, — теперь уже уверенно объявила Анеля Бенедиктовна. — Здесь тебе будет хорошо. У нас есть коза Зюля, будем с тобой пасти ее… Останешься?!
Я молчал.
— Как, ты не хочешь у нас жить? — спросил Павилас, недоумевая.
— Хочу, — тихо пролепетал я, но радости от этого в себе не почувствовал, наоборот, стало тоскливо и грустно. Я осторожно отодвинул блюдце с недопитым чаем и уже решительно сказал:
— Да, хочу, но жить у вас не останусь.
— Это почему же?
— Не могу потому что.
— Значит, тебе бродяжничать нравится?
— И бродяжничать я не буду.
— Интересный мальчик. Что же ты собираешься делать?
Я подумал немного и ответил:
— Переползу фронт, найду своего папку и вместе с ним буду воевать.
Взрослые переглянулись.
— Как же ты через фронт-то переползешь?
— Очень просто — на пузе.
Они опять переглянулись. Вздохнув, бабушка покачала головой и сказала:
— Не переползти тебе фронт, и не найдешь ты своего папку, мальчик. И маму потеряешь. Ведь она, бедняжка, поди, сейчас с ума сходит, все тебя ищет. А что с ней будет, когда узнает, что ты пропал без вести? Подумал ли ты об этом?..
Нет, я об этом не подумал. В моем воображении промелькнул образ мамы и лица тех женщин, у которых немцы отбирали детей, и мое сердце защемило. «Как же я мог забыть про тебя, милая мамочка?.. Отец не похвалил бы меня за это…»
Мне вдруг показалось, что я навсегда потерял маму, ведь ее скоро угонят в Германию! Что я буду делать без нее в чужом, жестоком мире? Кому я нужен? Кто защитит меня от холода и голода?.. Кто скажет мне: «Заяц, сынуля милый мой…» Кто, кто? Никому я не нужен здесь. А папки, может быть, уже нет на свете.
Горячие слезы покатились по моим щекам. Я посмотрел на старого Павиласа, потом на бабушку Анелю Бенедиктовну, Казю и тихо, рыдающим голосом сказал:
— Я вернусь в лагерь… к маме.
Никто не ответил мне, никто не возразил ни жестом, ни мимикой. Кужелисы подавленно молчали, охваченные чувством жалости ко мне.
А за окном, как коварный опасный зверь, притаилась хмурая прибалтийская ночь. Казалось, она сторожила свою жертву. Сквозь лохматые брови туч за мной осторожно наблюдал ее единственный лунный глаз, изогнувшись серпом. Я прищурился, и глаз луны шельмовато подмигнул мне. «Выходи на улицу, Владукас! Ты же не знаешь всех моих таинственных прелестей», — позвал меня чей-то гулкий и древний, как мир, голос.
Усталость взяла свое, и я уснул прямо за столом, измученный и перегруженный впечатлениями дня. В руке моей был зажат кусок недоеденного пирога. На столе стоял недопитый чай. Снилась мне мама, но не такая, какой я привык ее видеть: добрую, задумчивую, с печатью неизменной грусти на лице. Мне снилась страшная мама — с черным лицом и вытекшими глазами. Она бегала по лагерю с протянутыми руками и жалобным голосом звала: «Вова, сынуля, заяц мой, где ты?..» Большая, лохматая ночь, похожая на одноглазого циклопа, отвечала ей громовым, дрожащим басом: «Он… у меня… в гостях…» «Нет, нет, не верьте ей, Прасковья Ивановна, — торопливо возразил Мухин дедушка. — Вот твой сын!» — и он показал маме картуз с надломленным козырьком, который я оставил у него перед побегом из лагеря. Мама схватила картуз, прижала к груди и… жутко захохотала. Потом оказалось, что это хохотала вовсе не мама, а какой-то старичок-паучок с тараканьими усами. «Он будет жить у меня!» — сказал старичок. «Нет, не буду!» — закричал я и проснулся.
Проснулся я утром, когда вся семья Кужелисов была уже на ногах. Я лежал в передней комнате на топчане, укрытый старым овчинным полушубком. Кто меня спящего перенес сюда из кухни, не знаю. Через приоткрытую дверь мне было видно, как в прихожей суетились Анеля Бенедиктовна с дочерью. Они что-то складывали в большой мешок из грубого рядна. Павилас оживленно беседовал с ними на своем языке. Заметив, что я проснулся, он подошел ко мне и, щурясь в улыбке, поприветствовал:
— С добрым утром, Владукас!.. Как спалось?
— Хорошо, — ответил я, протирая кулаком сонные глаза, а сам подумал: «Почему он опять меня Владукасом называет? Я же Вова».
Павилас продолжал:
— Говоришь, что спалось хорошо? А почему ты ночью кричал во сне, звал маму? Случайно, живот у тебя не болит?
— Не-е. Что ты, дедушка! Чего ему болеть? Он болит у меня, когда пустой.
— Замечательный живот! — усмехнулся Павилас и показал глазами на мешок, в который женщины складывали провизию: — Мы тут тебе на дорожку гостинец собираем.
Я мигом соскочил с топчана и побежал к мешку, туго набитому продуктами:
— Это все мне?
— Да, да, тебе. И твоей маме, — закивали головами добрые Кужелисы. — Донесешь?
— Было бы чего! — Я проворно захватил горловину мешка и, взвалив тяжелую ношу на свои худенькие плечи, качнулся в сторону, едва устояв на ногах, но бодро ответил: — Донесу!
Кужелисы рассмеялись. Дедушка Павилас с сомнением зацокал языком. Я опустил мешок на пол. Казя протянула мне крошечный пузырек, пахнувший ландышем:
— Возьми, это духи. Твоя мама будет рада…
Я засунул подарок в карман.
— Не забывай, Владукас, — сказал мне на прощанье Павилас, — если ты благополучно вернешься в лагерь и встретишься со своей мамой, то помните, что у вас теперь на воле, среди литовцев, есть друзья, которые постараются вам помочь. Только ты никому не говори об этом, кроме мамы, и не называйте нашей фамилии и адреса, кто бы вас ни спрашивал. Понял?
— Понял!
Я тогда не придал значения этим словам Павиласа, но обещал хранить тайну. Подкрепившись на дорогу, я попрощался с Кужелисами, снова взвалил свою ношу на спину и покинул гостеприимный дом на улице Жемои, который постарался хорошо запомнить.
Дорогу в лагерь найти было несложно. Я вышел на главную Тильзитскую улицу и дошел по ней почти до вокзала, затем свернул вправо, на улицу Чарно, где с одной стороны располагались концлагеря военнопленных, а с другой — домики сторожевого охранения, образуя длинный узкий коридор. Со страхом, но не раздумывая, я вошел в этот коридор, в тупике которого находился наш лагерь — поперечный. Лагеря тянулись один за другим в виде печатной буквы «Г», напоминающей виселицу. Я шел к «перекладине» виселицы. Из-за колючей проволоки на меня смотрели черными провалами глаз военнопленные. Часовые же, неподвижно застывшие у ворот каждого концлагеря, казалось, не обращали на меня никакого внимания. К чему останавливать этого пацана хоть и с подозрительным мешком за спиной? Пусть топает туда, откуда нет выхода. Пусть засовывает свою глупую голову в петлю. Я делал вид, что не замечаю ни военнопленных, ни часовых: спешил в конец страшного коридора, к «перекладине» виселицы.