Владычица морей — страница 26 из 89

Внизу разыгралось. Право, там не обойтись без широкой ковровой дорожки с двумя желтыми полосами по краям вдоль рядов депутатских кресел противостоящих друг другу партий, расположенных с обеих сторон. Чтобы правительственная партия и оппозиция не кинулись друг на друга, как в старину, и не затеяли бы потасовку, и не дошло бы до смертоубийства. Через черту никто не смеет переступать. Остен-Сакен, пришедший с Алексеем, шепнул ему, что эти желтые полосы еще в Средние века проведены с таким расчетом, чтобы, выхватив шпагу, депутат не мог дотянуться и достать концом ее до своего противника на противоположной стороне. Переход черты считается государственным преступлением. Сейчас не было слышно звона шпаг, да и шпаг не было у большинства джентльменов в усах и в крахмале, и не видно бархатных штанов с бантами и черных чулок – может быть, еще кое-кто носит…

Разъяренные покрасневшие лица обращены друг к другу. Полилась речь нового оратора, и сразу в палате раздался рев, отчаянные выкрики, и снова взрыв общего рева, словно русский пехотный полк кидался в штыковую атаку на турок и каждый солдат орал во всю глотку, тем громче, чем сильней хотел поразить врага и приободрить себя. Постепенно буря достигла силы, захватившей всех, никто больше не сдерживался, все разъярены, преисполнены ненависти и готовы с лица земли снести все, что попадется по дороге. Депутаты отчаянно вскакивали, а потом дисциплинированно сидели железными рядами на скамейках. Когда все замолкали, оратор, метавший гром и молнии против правительства, успевал сказать несколько фраз. И снова началась буря, ненависть к оратору сталкивалась с восхищением его речью. Сторона оппозиции заметно брала верх, одолевала в словесной перепалке, она растаптывала правительственную партию.

Виконт Пальмерстон сидел в первом ряду у стола, с какими-то ящиками или мешками, он юношески безус и заметно бледней, чем в начале заседания. Но он словно хочет сказать своей невозмутимостью: орите, джентльмены, я содрогаюсь от вашей глупости, но я спокоен, и я еще всех вас заберу в ежовые рукавицы.

Палата стихла. Оратор закатил такую длинную фразу, с такими сложными периодами, с такой силой подымая темп и жар речи все выше и выше и накаляя ее, что Алексей переставал понимать, а депутаты, готовые вот-вот сорваться в новую атаку, сидели как с примкнутыми штыками и с замкнутыми ртами, запечатанными опытным трибуном.

Вильям Гладстон говорил долго. Алексей никогда не думал, что англичане – такой темпераментный народ. Сколько же в них силы. Вот они и создали в вечных спорах подобное учреждение, решения которого принимаются потом беспрекословно, как полагают все. Сколько же в этих речах труда и таланта, сколько приводится цитат из сочинений современных и классических мыслителей и деятелей. И до каких высот он все это доведет, куда вознесет его ораторское трудолюбие, как он берет разбег все для новых и новых более сильных и тяжких ударов мысли, облеченных в могучее красноречие, и все в хорошем языке, без смертельной чиновничьей скуки. Речь Гладстона насыщена народными выражениями, вполне уместными при решении государственного дела, меткими пословицами, все новыми выдержками из великих книг. Сама земля, сам остров с его народом, казалось, стояли за спиной оратора и чувствовались по его речи.

Гладстон светел волосами, с большим и тяжелым лицом, крепко скроен, как вечный пахарь или дровосек из болотистых лесов, истовый, как проповедник, пылкий и вдохновенный, как гениальный актер, играющий страсти Шекспира Он буквально уничтожал правительство на глазах у всего государства, снес ширмы, за которыми прятался премьер-министр, топтал Пальмерстона, разносил в пух и прах его китайскую политику. Это было то, что Алексей хотел видеть и знать давно. Все, чему Алексей удивлялся в Гонконге, а иногда и восхищался как великим достижением коммерческого гения, здесь отрицалось и обесценивалось, совершенно отвергалось; как злодейство, недостойное нации, заслуживающее лишь всеобщего презрения, как гнусное насилие над народом Китая, если этот гений для упрочения своей созидательности прибегал к подобным средствам, как подлость премьер-министра и кровопролитие с грабежами. Глядя на белое аристократическое лицо виконта, всемирно известного политика, думалось, что Китай для него лишь частица имперского могущества на самом краю света, но что он своего не уступит.

Премьер вдруг сам озаботился, заерзал на скамейке, он явно был не в своей тарелке. Дело зашло далеко. Требовали открытия и обнародования тайных документов. Так и кажется, что сейчас голоса стихнут, и начнется стук шагов, и окровавленные тела грудами повалятся на ковровую дорожку с желтыми полосами.

Премьер бел, холоден, опять прям, чуть ироничен, взял себя в руки, кажется, не допустит до тайн. Хорошая мина при плохой игре? Да, это был тот самый атлет, которого Алексей встретил в Челси скакавшего верхом. Но ворон ворону глаз не выклюет?

Остен-Сакен сказал с заметным злорадством:

– Вот если бы у нас так трепали и разбивали наших министров и канцлеров, что бы от них оставалось?

Китайская политика Пальмерстона: бомбардировка Кантона, разрушения мирных городов, гибель невинного населения. Да, это так. Алексей ушел из Гонконга раньше, чем там началось, но к этому шло, это уже заранее было подготовлено и оправдано. Сибирцев сам подпал тогда под влияние окружающих. Он понимал, что не зря шли приготовления, что для резни в китайских городах везли афганцев, пенджабцев и бенгальцев, формировали из них эскадроны иррегулярной конницы и полки цветной пехоты, готовили из самих китайцев полурабочие-полувоенные батальоны для войны против китайцев. Прибывали французы, те самые, которые стреляли в 48-м году по своему народу на улицах Парижа. Алексей знал и другую ужасную сторону, он был в самом Китае, видел злодейства маньчжурских и китайских властей, как в Кантоне шла рубка восьмидесяти тысяч захваченных в плен участников тайпинского восстания, как улицы полны были иссохших и израненных, ожидавших очереди на плахи, как целые башни полны были телами казненных или умерших от голода и болезней мирных жителей. Но там, в Гонконге, в знакомстве с сэром Боурингом, отцом Энн, губернатором колонии, гуманистом и просветителем, оказавшимся знатоком России, талантливым переводчиком русских поэтов, даже предполагать было нельзя совершенную теперь британскую жестокость, а их политику можно было принять за справедливую. Но не все было ясно и там и тут, да и думалось совершенно не о политике. Теперь есть о чем поразмыслить. А там тайна чувств была превыше всего.

Здесь сами англичане пробуждали вражду к английской политике, и не только в Китае, сейчас в них почувствовался римский дух. Упоминание о гуманизме Боуринга вызвало громкий хохот всей палаты, явно события произошли нешуточные, и нация встревожена.

Алексею отец Энн казался умело впутанным в клубок интриг, в лабиринты преступных интересов, спекулятивного либерализма и коммерции. О нем еще в плену в Гонконге беспощадно судил Мусин-Пушкин, здесь его слова оправдывались.

Боуринг подготовил эту резню, обнаружил долго скрываемую жестокость, конечно, с одобрения и по приказанию Пальмерстона. Сэр Джон был не один. За крутые меры стояли его советчики, большинство тузов колонии, обозленные важностью кантонских мандаринов, адмиралы и генералы, коммерсанты, желавшие новых просторов. За расправу с китайцами стояли американцы, даже банкир Сайлес Берроуз и все остальные деловые люди так называемых «наций, спасающих Китай». И даже многие китайцы-компрадоры, играя надвое, были, как знаменитый магнат мистер Вунг и его сын Эдуард – известный «новый англичанин», – за разгром, за встряску, которую должны задать кантонскому вице-королю Е «западные варвары». За эти же меры, судя по прессе, были все лондонские бакалейщики.

Палата штормит, бушует, поносит Боуринга, судит обо всем достойно и со знанием дела, хотя им отсюда не все видно. Все же там не только Боуринг. И один Пальмерстон в поле не воин. Там движется на Китай международная коммерция. Аппетиты разных фирм, в том числе и китайских, корабли и авантюристы со всего света.

Свет мысли в речи Гладстона засиял еще ярче, и речь крепла, хотя дальше, казалось бы, уж некуда. В каждой фразе чувствовались твердые нравственные устои и религиозность оратора, хотя он и не поминал имени Господа Бога своего всуе. Но громовержец поднялся во весь рост, и Алексей подумал, что только англичане с их обычно скрытым темпераментом и с необычайной трудолюбивой выносливостью могут играть Шекспира.

Пальмерстон, уже разбитый наголову, поник, он согнулся, опустил лицо, склонился щекой на ладонь, а локтем уперся в колено, как простолюдин, которому грозит потеря работы и есть над чем задуматься.

Но в этой непринужденной и непристойной для виконта и премьера позе, как и в его холодной озабоченности, было что-то от улыбки лисы. Он показывал, что покоряется воле английского народа и парламента и преклоняет голову перед их справедливостью.

– Посмотрим! – воскликнул Остен-Сакен, выходя из парламента.

Он, как и Сибирцев, интересовался Востоком и восточными языками. Назвал несколько лондонских ученых, с которыми Алексею полезно встретиться, но предупредил, чего от них нельзя ждать.

– Это не наши православные отцы, живущие подолгу в Пекине среди китайцев, как среди своих. – Барон намерен со временем отправиться с посольством в Китай.

Сибирцев уходил с чувством жалости к Энн, которая, как теперь ему казалось, желала бы вырваться из окружающего ее чада курения ядов, от лицемерия священных проповедей, прочь от войн и преступлений всех видов, и найти для себя верную дорогу. Она там с ранних лет не сдавалась, билась как рыба о лед, спасая и воспитывая десяток-другой китайских детей для будущего Китая, но она не в силах дать им это будущее. Ее, может быть, тайно тянуло прочь из своего одиночества…

В вечерних газетах напечатано, что палата вынесла вотум недоверия правительству. На другой день в «Таймс» сообщение, что Пальмерстон распускает палату общин, все подано в таком тоне, что премьер наказывает парламент за строптивость. Предстоят новые выборы. Вся Англия зашумит и забушует.