Путятин прожил в Гонконге два дня. Пароход стоял на рейде. Офицеры и молодые дипломаты играли на площадке в гольф, в шары, танцевали на балу у Джордина и катались на лошадях. Пароход ушел обратно в Макао, и Энн со всем мужеством и энергией молодой женщины, обрекающей себя на благотворительность, возвратилась к занятиям с китайскими детьми, в свою гонконгскую школу. Она не могла бы сказать, что, кроме благотворительности, ей ничего не оставалось. Свою деятельность она любила, была предана ей, остальные интересы законно отступали, она отстраняла и заглушала их без сожаления, с такой энергией, что заглушала себя и отказывала в самых естественных чувствах, если они напоминали… Епископ Высокой Церкви оставался потаенно внимателен к ней.
Русский пароход ушел из Макао совсем, к себе на север. Энн обрекла себя, больше надежды не было, и терпение ее иссякало. Затаив еще глубже тоску, от которой она не могла отказаться, она не смела заглушить в себе лишь самого нежного из чувств женщины… Но для всех она стала крепка, как камень. Она успокоилась, казалось бы, замкнутостью…
И вот, когда она стала так крепка, вдруг сегодня она не сдержалась, и все вырвалось с ужасной горечью и отчаяньем. Сначала вырвалось у него, и ее чувства детонировали от его бомбы, пороховой погреб взорвался, и все взлетело на воздух.
…А принимая Путятина и его свиту, отец восхищал всех, говоря с ними по-русски, со своим почти незаметным английским акцентом, который лишь слегка улавливала Энн, сама овладевавшая этим языком. Отец отделял окончания длинных русских слов, подымая тон при их произношении и тщательно выговаривая. Энн усвоила этот же акцент. Но когда говорили русские, их язык восхищал. Он изобиловал оттенками и был сильней любого из европейских по выразительности. Как глупо, что сами они тянут в него разные «альтернейшен» – противоположенное… и чем больше она вслушивалась, тем все слабей и слабей оставалась ее надежда.
Она сказала, что в Макао есть женский монастырь, что отец покидает колонию, а она хотела бы принять католическую веру. Элгин не ответил. Совесть человека свободна. Можно сделать это и в Австралии. Ход жизни приучил его к одиночеству, размышлениям и воспоминаниям. Он ходил, как одинокий селезень по газону в Сент-Джеймском парке, когда счастливые парочки плавали на прудах. Смысл жизни становился все ужаснее, и казалось – он обречен на одиночество. Впервые за все время знакомства он был перед Энн без притворства, которое его никогда до сих пор не покидало. В эту ночь они впервые стали говорить: он – без лицемерной игры в гуманность, а она – без фальшивой насмешки над его игрой. Он говорил, что хочет быть странником, пилигримом, самим собой.
– Я одинок и никому не в силах признаться, кроме вас. Вы решительно намерены переменить веру?
Слабое оживление проступило на ее милом лице, которое было прекрасным от скорби и от радости в этот вечерний час, в епископском саду, где так часто в эти дни звонили погребальные колокола.
– А вам нельзя уехать в Канаду?
– Нет, там все меня знают. Я был там губернатором. Кто же посмотрит на мое ничтожество иначе, как на прихоть, меня всюду знают и мне некуда деться.
Менять веру Элгин не мог по многим причинам. До разговора с Энн, среди стволов пальм, он готов был наложить на себя руки, если бы этим поступком не наложил пятна на нацию, занятую распространением торговли и цивилизации. Он не желал быть судьей своего народа и его обвинителем и давать повод к новому взрыву нападок на него, которых и так достаточно.
– Если было бы возможно куда-то уехать! Но я не могу уехать от самого себя. Я могу это сделать только с вами. – Пошло было бы добавить «ради вас»!
Как англичанка она готова бороться за его права, отстаивать справедливость, жертвуя собой, и спасать тех, кого обездоливали ее единокровные братья. Она готова спасать и тех, кто обездолил, погубил и обесчестил китаянок.
Джеймс задел в ней живую струну. Он увидел, что не может заглушить в ней боль. При всей ее готовности к подвигу и энтузиазму была какая-то причина, которая угнетала ее. Она чего-то долго и терпеливо решала и не могла решить, и ждала, и теперь боялась потерять надежду.
– Но я вам не все сказала, – призналась она снова. – У меня есть тайна.
– Что может быть ужасней моих собственных тайн! – воскликнул Джеймс. – Не рассказывайте мне, так же как вы вправе рассказать… И поступите как вы найдете нужным. Но я в вашей власти. И как только я доведу до конца начатое мною дело, каким бы ужасным оно ни могло показаться, я уйду…
– У меня есть тайна.
– В любом случае. Если это тревожит вас – сохраните ее. Если эта тайна такова, что ваш уход со мной принесет кому-то несчастье…
– Нет, нет, никому! Совсем не о том.
Он предполагал, что это может быть за тайна. Он помнил записку, которую он нашел у себя в каюте после ночного бала на пароходе.
Как вовремя напомнила она о русском пароходе, стоявшем в Макао. Ведь в то время, когда в Кантоне гибли все, Путятин ожидал весну, безмятежно жил в прекрасном городе, в сокровище мира, которому суждено оставаться вечно гордостью португальцев и китайского португализма. Явилось новое направление мыслям Джеймса. Он и прежде думал, что Энн побудила его понять все заново и действовать. Ради достижения цели он становился жесток. И нежней и человечней ради нее. Желала ли она ему при продолжении кампании действовать не так, как в Кантоне? Русский пароход стоял в Макао. Да, он еще в Кантоне подумал о предстоящей решительной встрече с графом Евфимием Васильевичем. Энн давала ему новые силы для продолжения разговоров с ним, и, может быть, явится новый смысл и не будет нужды снова проклинать себя и ждать, что твое имя упомянут в молитвах об избавлении от несчастий.
Она ни слова не говорила с ним о китайцах, как прежде, какой это могущественный и великий народ.
– Мне с детства казалось, что меня могут сделать каторжником и заставить работать под землей. Теперь я испытаю себя в самый трудный период нашей истории и за это своей волей пойду рубить породу и мыть пески. Я разбогатею своими руками, давая пример, как это делать и как торговать.
Элгин так привык жить воспоминаниями, что повторял и превращал в воспоминания то, что она только что сказала. Так он привык быть одиноким селезнем. «Русские ушли из Макао», и она разрыдалась. «Ушли совсем», а вот она рядом. Это воспоминание по привычке, выработанной от вечного одиночества мыслей. Она в таком же ужасном положении, как и я. «Австралия? Да. Я согласна». Джеймс не верил в такое счастье! Неужели и это лишь воспоминания, и слезы радости и признания? «Но вы не все знаете, у меня есть тайна. Могу ли я открыть ее вам или нет?..» «Неужели Энн полагает, что любая тайна, какой бы ужасной ни была, в силах переменить мое решение смирить отчаяние и разочарование в святости истинного благоразумия». Его ум долго был в каземате. Но не в безделье. Он придумал схему. Он должен подготовить и нанести два сильнейших удара со всей мощью, какую он в себе воспитал. Один – своему противнику и соперникам… Какое значение во всем этом имеет тайна молодой женщины! Как бы ужасна ни казалась ей самой и, может быть, даже была бы такой на самом деле, – она остается единственной надеждой и спасением А ее тайна обрекает ее надеяться лишь на него. Второй удар он готовился нанести по своей собственной жизни.
Когда схлынет страсть, а с ней стихнет гнев и порывы к стремлению на свободу, он еще подумает обо всем серьезно и не будет раскаиваться. В том, что произошло, – его спасение. Это как благословение его святейшества. Все должно было произойти в этом парке кокосовых пальм за дворцом и черных стрельчатых кипарисников у церкви. Так и случилось.
Я стар для нее. Она юна, а я посол и главнокомандующий. Но в современном мире нет старых и молодых, есть люди с деньгами и с умением вырабатывать их, а есть люди без средств и умения или с чем-то одним. Я останусь без титула, без поместий и озер.
Можно тихо гулять под приятную и спокойную музыку в епископском парке, и шаг может волновать и увлекать, как танец. Да и чем это не танец, и никто не осудит и не сделает замечаний, если души страдальцев потянутся на тур среди святынь, требующих смирения. На рауте у человека света и воспитания, такого, как Джонсон, бывают свои парадоксы. Тем более – во время победоносной войны, в колонии. И тут шаг может перейти в танец и можно уйти в стволы кокосовых пальм, как в колоннаду большого зала с лабиринтами.
Элгин шел по площадке около бассейна рядом с Энн и чувствовал, как боль стихает в его душе, как в нем разгорается страсть к наслаждению и свободе. Впервые в жизни чувства велят ему уйти, стать свободным викингом, а не рабом эры и лицемерия, без игры в приличия. А Энн – без насмешки над его игрой в гуманность.
– Я не боюсь труда, – повторял он, как помешанный. – Я буду трудиться и разбогатею, добывая золото. Я умею работать кайлом и лопатой. В Америке на золотых приисках я брал в руки эти инструменты старателей и ради популярности и демократизма, и ради спорта, но я еще тогда, будучи губернатором Канады, подумал, как в детстве, что неужели когда-нибудь попаду на каторгу за свои преступления, и тогда мне пригодятся мои приемы и умение держать тяжести, руки мои загрубеют и станут рабочими. И я подумал, что неужели только тогда я найду породу с необычайно высоким процентом содержания металла Да, я готов… Но до этого я должен быть в Пекине и довести дело до конца. Будь то переговоры, война или переворот. Я могу отказаться от всего. Но я не могу отказаться от самого себя и всегда помню и буду помнить, что я – англичанин.
Глава 22. Снова в Петербурге
Невельские снимали квартиру на Конюшенной улице, во втором этаже дома богачки вдовы генерала. Квартира с отдельным входом и теплыми сенями. Вечером ждали Мазаровичей, сестру Екатерины Ивановны с мужем Зазвенел большой колокольчик у дверей, похожий звуком на корабельную рынду. Своим пошла открыть горничная и вернулась слегка сконфуженная.