Владычица небес — страница 40 из 59

Она видела его юным — большим, как медведь, и наивным, как дитя, — и никогда старцем. Вряд ли он помнил ее так же хорошо. Да, она поразила его воображение, но впереди у него была такая долгая жизнь… Вечная Дева знала: он любил, был любим; его сын обещал стать красавцем и храбрым воином; он имел постоянный доход и уважение окрестных жителей. Все, кроме дохода и уважения, он потерял… Все — значит любовь… Позже он спас маленького бродяжку, чья судьба казалась Маринелле несколько необычной: он обладал великим даром, ниспосланным с небес, но сам из себя ничего особенного не представлял. Однако нечто весьма привлекательное все же содержалось в недрах его души. Что именно, трудно было понять — столько разного мусора накопилось там. Но Маринелла с невольной горделивой улыбкою еще тогда прочитала на нитях судьбы Массимо: ему суждено подарить жизнь любимцу богов.

Тропа резко повернула налево, к могучему дубу, меж толстых корявых корней коего росли высокие травы, способные служить ложем для утомленного путника. Не чувствуя никакого утомления, Вечная Дева тем не менее прилегла, с удовольствием вдыхая прохладный ароматный запах растений и коры дуба, извлекла из дорожной сумы веретено и принялась за работу. Тихий шорох не испугал ее. Огромный белый волк, выйдя из зарослей, долго смотрел на девушку, пока в глазах его не зажегся красный огонь и он, вдруг спохватившись, умчался в глубь леса. Дальше опять была тишина — одна тишина. Когда б Маринелла умела спать, она опустила бы ресницы и погрузилась в приятную дрему, где Массимо, прекрасный и совсем молодой, ввел бы ее в свой дом и предложил стать хозяйкой… Если не может быть такого наяву, так хоть во сне…

Золотистые нити текли сквозь пальцы, кольцами ложась у коленей. Вот одна порвалась, и сразу следом за нею еще одна… Доброе сердце Вечной Девы дрогнуло. Забыв свои несбыточные, но такие сладостные мечты, она с грустью представила тех, чья жизнь скоро завершится… Юные супруги спали; из раскрытого окна на безмятежные лица их падал столь же безмятежный лунный свет. Не пройдет и девяти дней, как внезапный пожар уничтожит их дом, их скот, их самих…

Маринелла с удивлением ощутила мокрые дорожки на своих щеках. Слезы струились так легко, словно она была обыкновенной девушкой, а не Богиней Судеб. Но… Может быть, за долгие-долгие годы, проведенные на земле среди людей, она и в самом деле стала человеком?.. Эта мысль оказалась неожиданно приятной.

Маринелла тихо засмеялась, довольная своей выдумкой но тут же и нахмурила тонкие черные брови. Зачем же тешить себя напрасно? Никогда, никогда она не станет… Не закончив мысль, она вытерла рукавом слезы, брызнувшие из глаз на пряжу, и запретила себе мечтать. В конце концов, она — богиня; ей чужды чувства, а тем паче надежды. Она просто существует, только и всего.

…И снова нить порвалась. Теперь предрешилась судьба гордого нобиля, живущего в величественном и мрачном замке на востоке Аргоса. Спустя год он погибнет на охоте, преследуя жирного молодого кабана. Грудь его пробьет стрела, пущенная его собственным сыном… Ах, и что за блажь придет ему в голову — напугать мальчика из-за кустов диким ревом…

Она так и не привыкла к смерти. Иногда ей казалось, что мир этот построен странным образом: жизнь и смерть, отрицая друг друга, всегда рядом — точно как небо и земля, только в отличие от последних в один момент они все-таки соприкасаются; и есть ли тогда смысл вообще жить? Есть ли смысл радоваться, коль скоро земной путь завершится? Есть ли смысл терпеть горести ради того лишь, чтоб дышать, есть и спать? О, как нелепа неотвратимость конечности бытия! Душою Маринелла понимала рациональность и великое значение подобного устройства мира, но умом понять не могла. Или наоборот? Умом понимала, а не душою?

Близился рассвет. Маринелла подняла голову и посмотрела в черное пока небо. Где-то вдалеке оно уже начало светлеть. Скоро, очень скоро проснутся звуки, придет новый день, и с ним новые события, новые встречи… Как любила она короткий (относительно жизни) и длинный (относительно передвижения в пространстве мысли) промежуток между концом ночи и началом дня! Самые тонкие чувства испытывала она именно в это время, самые трогательные воспоминания навевал ей предутренний ветерок!.. И здесь опять она узри л а Массимо. Лик его проявился меж листьев и ветвей, и прекраснее его Маринелла ничего не знала. Она понимала, конечно, что то лишь бесплотная тень — признак восходящего солнца — и все же улыбнулась, кивнула, приветствуя…

Миг — и небо из черного стало розово-серым. Свет растворил призрачный лик Массимо, но перед тем, как он пропал, Вечная Дева заметила печаль в красивых темных глазах…

Руки мои знают, что такое усталость,

Ноги мои знают, что такое усталость,

Но сердце мое лучше знает, что такое усталость,

Солнечный луч касается моего сердца, отдавая часть своего тепла,

А сердцу холодно.

Улыбка ребенка касается моего сердца, отдавая часть своего тепла,

А сердцу холодно,

Я живу в большом городе, где никто не знает, как я устал.

В задумчивости она слизнула с пальца капельку крови. Надо идти.

Глава вторая. Страданиям нет конца

Разомлев от восхищенных взглядов, Трилле сидел у огня и ел куропатку. Движения его были степенны, на тощей физиономии застыло выражение вселенской печали, а голубые, от природы плутовские глаза с философской отрешенностью смотрели в одну точку — поверх всех голов. Единственное обстоятельство омрачало триумф Повелителя Змей: Конан, уплетающий уже пятую птичку, косился на него с нескрываемой насмешкой, да и Клеменсина тоже. Он понимал, почему — а теперь он понимал многое из того, что прежде было ему недоступно, — оба спутника благодарны Трилле за спасение, но его важный вид, его надутые щеки при том веселят их безмерно.

К счастью, туземцы не обладали столь тонкими натурами. После коварного нападения камелита в живых их осталось лишь четырнадцать — четверо мужчин, семеро женщин и трое детей (причем вождь потерял всех своих жен, что, естественно, только способствовало его прекрасному настроению). В тощем бледнолицем бродяге они видели своего спасителя, за что неустанно благодарили — не его, но огромного деревянного идола, разинувшего зубастую пасть в ожидании жертвоприношений. Едва придя в себя, дикари по-быстрому накидали в пасть останки сородичей, и принялись собирать угощение для дорогих гостей. Бананы, тушенные с листьями папоротника, жаренные на вертеле куропатки и гусеницы, сваренные в кокосовом молоке, — такими поистине королевскими кушаньями потчевали они Трилле и его друзей.

О камелите не говорили вовсе. Впрочем, весь словарный запас туземцев состоял из трех слов: «баб», «матула» и «кру-ру». «Бабом» прозывались женщины (и вообще и каждая в отдельности), а «матулой» — мужчины; «кру-ру» обозначало все остальное, и великое искусство общения заключалось в том, чтобы придать голосу определенную интонацию, дабы выразить именно то, что нужно. Конан и Клеменсина овладели этим искусством в совершенстве.

— Кру-ру? — любезно спрашивал вождь киммерийца, пальцем указывая на куропаточьи кости.

— Ха! — отвечал тот. — Еще бы не кру-ру. Хотя по мне — так лучше баранины ничего нет.

— Матула, о-о-о, — вступала в беседу Клеменсина. — Кру-ру, клянусь Митрой, прелесть что за куропатка.

Трилле, убедившись в том, что его не съедят, готов был отнестись к дикарям благосклонно, однако те предпочитали общество девушки и варвара. Надменный вид освободителя пугал их. Кроме того, по их мнению, он был немым — ибо за весь день не произнес и звука, — а это значило, что он кровный родственник деревянного идола, их божества. В восхищении взирали они на Трилле сквозь растопыренные пальцы (как и положено простому дикарю смотреть на высшее существо), умильно улыбались ему, потом поворачивались к Конану и Клеменсине и принимались весело с ними щебетать. Повелителя Змей очень обижало такое отношение, а потому он еще больше дулся и еще громче пыхтел.

К вечеру, когда туземцы проводили гостей в хижину и с дружественными воплями удалились, Трилле наконец вздохнул свободно.

— А что, Конан, — впервые за нынешний день открыл он рот не для того, чтобы забросить туда кусок мяса, а для того, чтобы поговорить, — сохранил ли ты мой золотой медальон?

— Сохранил, — ответил киммериец, вытягиваясь в гамаке.

— Ну и где же он?

— Здесь.

К негодованию Трилле, Конан и не подумал показать ему медальон. Вместо этого он широко зевнул и закрыл глаза, как будто не выспался за три дня мертвого сна под камелитом.

Тогда Повелитель Змей повернулся к нему спиной, раскачал свой гамак и тоже закрыл глаза. Он хотел забыться, отстранить непонятные тревожные ощущения от сердца, а сон все не приходил. Тихий умиротворяющий скрип бамбуковых палок, к которым крепился гамак, убаюкивал, но стоило дреме опуститься на веки, как что-то словно толкало Трилле: он глубоко вздыхал и начинал ворочаться, стремясь улечься поудобнее и все-таки заснуть, — напрасно.

Постепенно в голове его прояснялось. Он распрощался с надеждой обрести покой во сне; мысли его вновь обратились к будущему. Он чувствовал, что жизнь его изменилась — как, пока нельзя было уразуметь, просто потому, что думать о чем-либо всерьез бродяга не привык. Слепцом блуждая в потемках своего разума, он терял хвосты одних мыслей и не мог найти начала других, он с восторгом свершал открытие за открытием, однако тут же забывал последовательность слов, их обозначающих, путался, сердился и, в конце концов, забывал и само открытие. Единственный вывод, к коему удалось ему прийти несмотря на все преграды, чинимые ленивым мозгом, был таков: встреча с варваром изменила его жизнь; в чем-то он стал иным далее все пойдет иначе — нынешняя ночь тому порукой.

Трилле улыбнулся. Да, все так и есть. Сейчас, гордый одним лишь сознанием того, что он есть муж, но не мальчик, он с презрением вспоминал прошлую жизнь, вплоть до знакомства с обезьянами, не зная того, что мудрецы отрицают отрицание собственного прошлого как занятие, недостойное человека вообще. И даже если б он это знал — он не был мудрецом и не имел ни в душе, ни в уме решительно никаких предпосылок им стать. Потому, наверное, он легко вздохнул, удовлетворенный своими рассуждениями, закрыл глаза и быстро уснул. Так пахарь засыпает после долгого тяжелого дня,