оисходящим со странной улыбкой — он и думать не думал вмешиваться. Стражники вновь остыли.
Тогда Апельсин, видя, что его обидчика никто не хватает и не тащит в тюрьму, а Нюх на карачках отползает в сторону, совсем одурел: он спрыгнул с тумбочки для речей и кинулся в толпу, по стопам платного осведомителя. С надзирателем обошлись еще хуже: его приняли на руки, и отшвырнули — так, что он покатился по булыжникам. Но теперь людская стена качнулась вслед за своей жертвой, равновесие нарушилось и Котелок вдруг подумал: пора бежать.
Но первым побежал Пуд Бочонок. Он вскочил, опрокинув стул, и со скоростью, невероятной для его тучной фигуры, устремился через площадь в боковой переулок. За ним — Котелок, потом Лыбица, Наперсток, Батон Колбаса и даже успевший каким-то чудом вскочить на ноги Апельсин. Народ, улюлюкая, кинулся за ними.
Только один остался сидеть на месте — толпа опрокинула прямо на него стол, за которым восседали лавочники, хлынула, прошлась сотнями ног по крышке — никто и не услышал стонов Учителя.
Уложив Учителя на кровать, Сметлив утомленно присел на табурет. Перед ним все качалось, в голове гудело — сказывалась ночь в тюрьме и кошмар последних мгновений на площади: мечущаяся в толпе Цыганочка, безжизненно распростертое на камнях тело, розовая пена на губах… А потом он нес Учителя на руках домой, как ребенка, а Цыганочка все твердила: «Осторожнее…»
Сейчас она, захлебываясь слезами, то принималась обтирать ссадины на лице отца мокрым полотенцем, то надолго припадала к его плечу. Передохнув, Сметлив бережно поднял Цыганочку с колен и приложил ухо к груди Учителя: дыхание было хриплое и неровное, сердце билось слабо. Но снаружи особых повреждений не наблюдалось, ребра оказались как будто целы.
— Ничего, — сумрачно выговорил Сметлив, — отойдет.
Он не испытывал к Учителю особой жалости, считал — сам виноват: не следовало с лавочниками связываться. А вот Цыганочку жалко было до дрожи в пальцах, до комка в горле. Она снова склонилась над отцом, а Сметлив, не зная, как успокоить, прошелся туда-сюда по комнате. Потом заговорил утешительно:
— Это еще что… Вот у нас в Рыбаках на одного двадцативедерная бочка с брагой наехала — и ничего, только ногу сломало… А другого и вовсе завалило в Береговой Крепости. Тот, правда… — Сметлив спохватился, что говорит не к месту, и бодро продолжил: — Так что, ерунда это. Вот увидишь…
Но тут Цыганочка подняла заплаканное лицо, и он увидел в ее глазах знакомый блеск:
— Ерунда, да? А тебе не ерунда, когда в лепешку?
— Да нет, что ты, — испугался Сметлив. — Жалко, конечно… — и не удержался: — Но он ведь сам виноват.
Цыганочка встала.
— В чем виноват?
— Ну, это… Зачем он с лавочниками связался? Ведь ясно было, что добром не кончится. Ну вот и…
— Убирайся, — ровно сказала Цыганочка.
— Что? — Сметлив был удивлен.
— Убирайся отсюда, — повторила она.
— Это ты мне? За что?
— Сама знаю, за что. Убирайся!
Потрясенный Сметлив сделал два шага к двери, но обернулся:
— Эх, ты! А он, между прочим, — указал на Учителя, — собирался тебя в тюрьму упечь. На три месяца. Понятно?
Тогда Цыганочка оказалась возле Сметлива, закатила оглушительную пощечину и с невероятной силою вытолкала за дверь.
Здесь его ожидали Верен и Смел. Сметлив поглядел на них удрученно, сел на крылечко, судорожно вздохнул, глотая удушливую обиду:
— Ну, вот и все. Завтра выходим.
Лавочников гнали недалеко — злобы-то особой не было, а больше так, для смеху. Но они убегали долго, старательно, и все никак не могли остановиться, даже когда и мальчишки уже отстали. Наконец выбились из сил, сели на берегу Живой Паводи и стали ругаться: разбирали друг друга по косточкам — кто что не так сказал, да кто что не так сделал. Потом и свара их выдохлась, стало темнеть, и пришло время думать, как им быть дальше. Выход нашла неунывающая Лыбица:
— А что тут думать, ети вашу по корягам? Домой пошли…
Они осторожно вернулись в город и разбрелись по лавкам, по постоялым дворам, где жили, где их ждали родные. И никто их не тронул.
На следующий день лавки долго не открывались, но потом робко приоткрыла двери одна, за нею другая, и люди — не сразу, конечно, но погодя — пошли в них, каждый за своим неотложным делом. Нет, а правда — где еще купишь чай, колбасу и сахар?
Только разрушенный угол апельсиновой лавки долго еще вызывал улыбки, напоминая жителям Белой Стены неудавшийся бунт лавочников. Даже мальчишки, проходя, не упускали случая завопить дурным голосом:
— Э-эй, Апельси-ин!
НЕВЕСТА ГЕНЕРАЛА ГОРА
…Примерно к обеду дошли до Наказанной рощи. Дорога опасливо обходила ее, но они полюбопытничали, сели перекусить как раз напротив, под раскидистым кустом, глазея со стороны на диковинные деревья. Слышать слышали, а вот видеть довелось впервые: темна была роща, безрадостна и безгласна, огромные вязы стояли ни живы, ни мертвы, ни листочка на них, ни почки, а глубокие извилистые морщины, изрезавшие жесткую кору, связывались в жуткие морды, искаженные пытошной мукой. Эти деревья стояли так с незапамятных времен, никогда не зеленея, но и не падая, чтобы стать почвой для новой жизни. По преданию, в этой роще бились когда-то насмерть Владыка Вод и Сеятель Смут, и Владыка Вод, победив, наказал рощу за то, что она отдала Смуту ветку, из которой тот сделал себе дубину… Говорят, и поныне обломок дубины той хранится где-то на свете у злых колдунов, что ждут они своего часа, чтобы в ход пустить ее страшную силу…
Ну да ладно, сказки сказками, а путь впереди неблизкий. Подивились, поцокали языками — и взвалили на плечи мешки, и отправились дальше, туда, где, завораживая и тревожа, ждало их неведомое. Хорошо теперь шлось: плескалась через край сила, не давили тяжелые мешки, ноги сами отсчитывали тысячи и тысячи шагов. Сметлив, поначалу хмурый из-за их глупой ссоры с Цыганочкой, отошел, посветлел — то ли решил не брать пустяков в голову, то ли совсем забыл про любовь свою неудачную, — и скоро включился в дорожные разговоры, улыбка к нему вернулась.
На другой день вошли в Оголтелую падь. По этой широкой, открывающейся к реке лощине пролетел когда-то неистовый смерч, выворачивая с корнем столетние сосны, ломая пихты и ели, как траву вырывая из земли молодую поросль. С тех пор поднялся над буреломом новый веселый лесок, но дикая мешанина мертвых стволов не давала ни пройти, ни проехать. Дорогу все-таки прорубили, ценой великих трудов, но петляла она отчаянно, обходя завалы, скалилась по обочинам старыми обломками да обрубками, черными сучьями да гнилыми пеньками. Здесь и приключилась с путниками некоторая странность.
Шли они беззаботно, гуляючи, не давая смутить себя мрачному лесу, только досадовали, что негде им сделать привал — пора бы уже, животы подвело. Но в какой-то момент шевельнулась вдруг впереди мертвая ветка, и потянулась, зазмеилась через дорогу, перегораживая путь, и насмерть вцепилась в разлапистую черную корягу на другой стороне. Остановились путники, насторожились. Что за смута за такая чернокнижная? Смел первым вперед шагнул, бормоча для храбрости: «Ну-ну, ты брось… Что еще за шуточки?» Но далеко не ушел: накатил на дорогу сумрак средь бела дня, и зачавкало что-то в лесу, задвигалось, к ним подбираясь поближе, и стволы древесные полусгнившие принялись перескрипываться между собою о чем-то опасном, будто злорадно хихикали, — и Смел, выхватив нож из ножен, назад отскочил, поближе к товарищам.
Постояли они, озираясь тревожно, — а стволы все поскрипывают, а сумерки все сгущаются, — и налетел вдруг на путников крохотный ветерок, и пошел, пошел вокруг них, набирая силу, все быстрей и быстрей, и вот уже оказались они в середине темного вихря, рвущего с плеч рубахи, свистом пронзительным оглушающего.
Сметлив догадался, вспомнил, прокричал еле слышно сквозь свист и рев ветра:
— Это нориковы проделки! Управитель говорил! Спинами, спинами друг к другу!
Верен и Смел наполовину услышали, наполовину угадали — и встали все трое спина к спине, прижавшись тесно, закричали в потемки каждый по своему:
— Эй, Черный норик, где ты?
— Черный норик, выходи!
— Черный норик, иди к нам! Мы тебя узнали!
Прокричали так, покричали — и улегся смерч, и сумерки расступились, и лес утих. А впереди, на дороге — обыкновенный сучок валяется, да никакой он не живой. Смел, проходя, нарочно наступил — тот только хрустнул. Но про голод, конечно, забыли: чуть не бегом из Оголтелой пади бежали. А когда миновали ее, Верен спохватился:
— Мы же Черному норику письмо не передали!
Но Сметлив возразил:
— Так он ведь и не появился.
А не появился — и Смут с ним, своих забот хватает. Теперь вперед, вперед! За Оголтелой падью, выйдя на возвышение, далеко-далеко над зеленой весенней далью впервые увидели будто парящие в синем небе снежные пики Оскальных гор. И обрадовались же! К концу приблизилось их похождение, хотя никто не знал что там — в конце, и какая ждет их судьба.
Они шли упрямо и весело, и поливал их дождик, и сушили ветра, и давали приют под своими кронами приветливые деревья. И с приближением гор становились все холоднее ночевки, но теплы были овчинные полушубки, и дров вдосталь, и лучше огня их грела теперь молодая, горячая кровь.
Они миновали грохочущий, плюющийся клочьями пены свирепый речной перекат Костолом, нос к носу столкнулись однажды с парой волков, а Смел, имевший смолоду привычку пробовать все «на зуб» (она вернулась к нему вместе с зубами), отравился невзрачной лиловой ягодкой: всю ночь его бил озноб, накатывала испарина и терзала резь в животе.
Когда горы явились им в полный рост, лес стал редеть, переходя в мелколесье, а Живая Паводь, сузившись, теперь походила больше на горный поток, светлый и говорливый. Здесь они увидали развилок дороги: глухая колея уходила прямо в реку, через брод, и выныривала на другом берегу, забирая потом по взлету предгорной равнины куда-то вправо и вверх. Здесь путники остановились, печально задумались. Это была тропа скорби — дорога на гиблое Серебряное плато. Никто из добрых людей не проходил здесь, не задержавшись — помянуть безвинно погибших в ледяных рудниках и в