Влас — страница 12 из 19

Уже с вечера я решил, что выпущу все обиды -- громкие и тихие -- уничтожу их, вычеркну из моей жизни. Пусть со мною делают, что хотят: бьют и колют словами, -- я знаю теперь, что меня нельзя, невозможно обидеть. У меня карие печальные глаза, я буду чувствовать боль и не убегу от нее, но обидеть нельзя меня. Надо сейчас же, не дожидаясь утра, пробраться в кухню, тихо придвинуть некрашеный стол, отворить вьюшку и достать коробочку "Бабочка"... Подожду пока пробьет три: пусть прислуга уснет еще крепче.

Я жду. Тот опять начинает думать мною. Он то вспоминает, то загадывает вперед... Я иду по улицам босой, меня гонят, меня бьют, я -- городской сумасшедший; соломенная шляпа без ленты продрана и я, не снимая ее, через прореху могу почесать голову -- мне хорошо так... Просчитаю до сотни. Раз, два, три... Та ночь была другая, совсем иначе сделанная -- зимняя, юная, по середине ее стояли дрожки, отец застрелился в кабинете, я начинал жить... сорок три, сорок четыре...

После трех часов я считаю до пятидесяти и потом тихо покидаю постель. Холодок в ногах от прикосновения к полу запомнился на десятилетия. Тихо иду. Почему доски всех комнат трещат только по ночам, а днем никогда? Воры и дети знают это.

Вот дверь в кухню. Тихо-тихо налегаю на ручку, поднимаю, отворяю... порог, делаю шаг, сразу теплее... Что это?

Голоса. Мужской незнакомый, пониженный голос. Воры! Надо бежать, разбудить мать, Юрия, разбить окно и кричать на улицу... В этих случаях можно бить стекла.

-- Тише -- произносит наша прислуга: -- постой.

Я чувствую, что она прислушивается и стою неподвижно; видеть она меня не может.

Проходит минута, жужжат невидимые мухи.

-- Ничего. Тебе показалось -- говорит прежний мужской голос как-то снизу, как будто мужчина лежит -- да! -- он лежит рядом, вместе с нашей девушкой.

Мне делается невероятно стыдно, я чувствую, как теплая красная волна крови заливает все мое тело. Я замираю перед этой, неведомой, не стыдящейся тайной в сладостном удивлении и жутком омерзении.

Я ухожу, вероятно, неосторожно; слышу сзади себя громкий голос: -- Кто здесь? -- бросаюсь в кровать, укутываюсь одеялом через голову...

В эту ночь при медленном бое наших часов в столовой я впервые понял, что я мужчина, что невидимыми, крепчайшими нитями прикреплен к тайнам жизни, что не росту случайно, а твердо и точно занимаю свое определенное место; и еще понял, что мне предназначена женщина, какая-то женщина, которая допустит меня к себе и будет нагая лежать в одной со мной постели и говорить в темноте уверенно-властным, нестыдящимся голосом.

Этот странный день осенний, ветреный, принесший столько неожиданных переживаний, я запомнил как веху, как поворотный пункт моей жизни: 29 августа 189* года.


Барон


Мне рассказали про Хотсевича, что он бывает там. Я сразу поверил. Именно такое бледное лицо, такие руки, губы и волосы должны быть у тех, кто туда ходит. Хотсевич был старше меня двумя классами, и я не осмеливался его расспрашивать. Однажды он обратился ко мне с каким-то вопросом, и я внутренне принял это за большую, незаслуженную честь; через него я как бы приближался к тому странному, таинственному домику в переулке на окраине, о котором не говорили вслух и в котором жили -- как мне казалось -- гордые и свободные девушки, ничего не боящиеся. В моем воображении как-то спутались белые руки Хотсевича с руками гордых девушек, живущих таинственной, свободной жизнью... Если бы поцеловать эти руки и гибкие пальцы, но так, чтобы об этом даже Хотсевич не знал! Подобные мысли меня сладко мучили. Мне было четырнадцать лет.

Вскоре я убедился, что можно иметь совершенно другие волосы и губы и все-таки быть приобщенным этому. Я вспомнил бывшего вольноопределяющегося З. и стал задумываться о старике Буше. Это был одинокий богатый вдовец; у него служили молодые красивые девушки; они жили в доме его несколько месяцев и потом уходили "несчастные" -- как кругом говорили. Мать иначе не называла его, как "эта гадость". Что именно он делал с девушками, мне не объясняли, но смутно, кончиком сердца, я угадывал все.

Между Бушем, Хотсевичем и З., несмотря на разницу лет и положений, было, как мне чудилось, нечто общее. Я не мог бы ясно указать, в чем оно заключалось, должно быть -- в походке, в манере держать голову, в особенной тени ниже нижних век и в неотсвечивающей коже рук. Фантазируя, я придумал, что в городе есть тайное общество, и Буш его председатель. Днем члены общества делают вид, что незнакомы друг с другом, а вечером все встречаются в таинственном переулке у гордых, красивых девушек. Очень трудно узнать, кто принадлежит к этому обществу: они осторожны и скрытны... Далее становилось неясно: не то я должен образовать другой кружок, имеющий целью разоблачить первый, не то -- самому сделаться членом Бушевского общества. Так или иначе, но я чувствовал, что имею какое-то отношение к ним -- больше, чем это теперь знаю: я -- их, я -- с ними... У меня на лице та же тень ниже нижних век и неотсвечивающая кожа рук... А главное: мои мысли -- эти сладкие, стыдные, волнующие мысли, которые рождались около сердца поздним вечером при потушенной лампе.

Днем они исчезали, оставляя осадок тупой хандры. Днем все было сухо, прочно, честно. Я поднимал брови, когда говорил с матерью или с чужими людьми, чтобы показать, что я тоже трезвый и честный. Они и не подозревали, чем занята моя голова... Против воли я думал о старике Буше, как о существе сильном, смелом, властном, почти как о рыцаре. Я втайне любовался им, но говорил товарищу Т., поднимая брови:

-- Ты слышал? Старик Буш снова прогнал прислугу. Уже пятая.

-- Неужели?

-- Да. Такая гадость! Подлец.

-- На него нужно жаловаться в суд.

-- Да, конечно, нужно.

Я смотрел на товарища и старался угадать: не притворяется ли он так же, как я? Но не видел особенной тени на его щеке ниже глаз.

-- А Хотсевич? -- продолжал я мучительно-интересный разговор.

-- Что Хотсевич?

-- Он тоже. Ты знаешь?

-- Это совсем другое.

-- Почему другое?

От любопытства у меня захватывало дыхание.

-- Разумеется. Он, ведь, там бывает.

-- А старик Буш не бывает?

-- Зачем ему?

Я не понимал, что здесь "другое" и почему. Все вместе мне представлялось одной большой, жуткой, недоступной теперь, но уже ждущей меня тайной.

-- А как ты полагаешь: Хотсевич знаком с Бушем? -- спрашивал я.

-- Знаком? -- удивлялся Т. -- Для чего? Вообще, Хотсевича скоро исключат. Он курит. Ты знаешь, что он курит? Я сам видел.

Но меня не это интересовало. Я убеждался, что Т. "не понимает"; он другой, не из "того" общества. Я чувствовал, что выше его, но чем и как -- не знал.

У Буша была круглая спина, руки он всегда закладывал назад, не смотрел по сторонам и ходил так, как будто собирался упасть вперед. Ниже умных голубых глаз была ясно видна особенная синеватая тень. Он говорил негромким, насмешливым голосом: наверное был председателем!

Однажды, возвращаясь вечером домой, я увидел перед собой круглую спину и заложенные назад руки. Я смотрел на белые, сухие, нежные пальцы, сплетенные на темном фоне пальто, и вспоминал о молодых девушках, которые служили у него в доме. Мне показалось, что эти пальцы трогают меня... Не раздумывая, словно чему-то отдаваясь, я перешел на другую сторону и, обогнав его, повернул обратно, перейдя на тот же тротуар. Неподвижные, не глядящие по сторонам, глаза подвигались мне навстречу. Я снял свою форменную фуражку и, волнуясь, низко поклонился ему, как директору. Буш лениво посмотрел, лениво высвободил правую руку и небрежно дотронулся до своей шляпы.

Я прошел в какой-то переулок и говорил себе:

-- Но все-таки он мне ответил. Все-таки!

Теперь я был против матери, против всех, кто осуждал его.

Я заложил руки назад, согнул спину и зашагал измененной походкой -- словно падал вперед.

-- Что с тобою? -- спросила удивленно Оля, когда я вернулся.

-- Я встретил Хотсевича. Он курит. Его наверное скоро исключат из училища.


* * *



В классе распространился слух, что к нам из N-ского реального училища переводится барон Коллендорф, сын прокурора. Мне казалось, что он приезжает для меня. Я ждал его, волнуя себя мечтами... Он похож на меня, у него такие же мысли, мы будем вместе... Не знаю как, но представлялось, что он имеет отношение к таинственному дому на окраине, к Хотсевичу и старику Бушу. Может быть, он член их общества, и они его ждут? Он мне все расскажет.

В холодное ноябрьское утро я его увидел в классе. Он стоял у окна, и два мальчика расспрашивали его, как будто он был обыкновенный, вроде нас. Мне казалось, что именно таким я его себе представлял. У него были светлые волосы, продолговатое бледное лицо с острым подбородком, голубые сонные глаза и немного вздернутый нос. Мне тотчас захотелось иметь такой же вздернутый нос. Его маленькие, правильные, изящные уши мне понравились; до сих пор я не любил и даже боялся ушей. Но самое главное, что ущемило мне сердце, это -- та тень, нежная тень, покойно и обнаженно лежащая под нижними веками. Я сделал вид, что мне все равно, не подошел к нему, не глядел. "Пусть начнется урок рисования, -- думал я: -- он увидит, что я хорошо рисую".

...Учитель математики, смакуя титул, громко выкрикивал:

-- Барон Коллендорф!

И я внутренно вздрагивал, как будто учитель публично рассказал что-то про меня... Барон отвечал вяло, руки держал спокойно, небрежно опущенными вдоль ног. Я смотрел на его тонкие пальцы и отводил глаза, чтобы он не заметил этого. Когда к доске вызывали меня, я воображал, что теперь он смотрит на мои руки, тоже старался держать их прямо и потому часто путался в ответе.

Конечно, мы были уже знакомы, но говорили о незначительном. Я мечтал, что как-нибудь увижусь с ним наедине, на лестнице, в коридоре... Но проходили недели, этого не случалось, да и вряд ли могло случиться в тесном помещении, где учились около трехсот мальчиков. Просыпаясь утром, я радовался наступающему дню. Прежде скучные классные часы теперь казались чем-то освещенными. Особенно хорошо было во время умывания думать о бароне, о том, что увижу его, -- может быть, его сегодня спросят по алгебре, -- или встречу без свидетелей, и он снова попросит у меня ножик. Я утирался влажным полотенцем и не сердился на Юрия за то, что он, умывшись раньше, не ос