-- Да, -- покорно отвечала мать.
-- Не будешь плакать? -- продолжала Оля, как взрослая к ребенку, мне было мучительно обидно от этого тона, и от того, что Оля и я выросли и этим состарили ее, дорогую нашу...
-- Не будешь больше царапать щеку?
-- Нет, -- тихо отвечала мать и смотрела черными красивыми глазами из-под полуопущенных век.
-- Хочешь есть?
Мать покачала головой.
-- Надо есть. Нельзя не есть, -- сказала Оля совершенно теми же словами, тем же тоном, с тем же ударением, как мать двадцать лет назад говорила нам, когда мы заболевали.
-- Стакан чаю, -- попросила мать.
-- С лимоном? -- подхватила Оля точно так же, как мать тогда, потому что чай с лимоном у нас пили только во время болезни.
Пришла старуха Лызлова. Ее темно-коричневый парик неплотно прикрывал голову, и около ушей у висков были видны совершенно седые нежные благородные волосы. Пожимая ее руку, я почувствовал что-то неловкое и вспомнил, что лет десять назад ей резали указательный палец, и теперь он не сгибается.
-- Ничего еще неизвестно. Все обойдется, -- сказала она и сделала медленное движение головой, как бы хотела, чтобы я не рассказывал.
Она подошла к кровати, не оплакивая, деловито серьезно, как будто в доме был покойник. Мать к ней не повернулась. Между обеими старыми женщинами произошел такой разговор:
Мать (не повернувшись). -- Вы пришли меня утешать.
Лызлова (сложив руки под большим теплым платком). -- Лежите спокойно.
Мать. -- Вы слышали?
Лызлова. -- Будьте только спокойны. Бог.
Мать. -- Младший сын специально приехал сказать.
Лызлова. -- Ничего нельзя знать. Ничего.
Мать. -- Я увидела его в окно и уж по лицу узнала, что случилось.
Лызлова. -- Все Бог. Без Бога ничего.
Мать. -- Хорошо, что у вас нет детей.
На это Лызлова ничего не сказала. Мать заплакала. Лызлова, не отвечая, стала менять компресс.
Тихо шел вечер. Прислуга раньше обычного прикрыла со двора ставни. Без всякой боли вспомнился Юрий в форменной блузе, запиравший ставни и крепко привязывавший крючок бечевкой, чтобы не пробрались воры. "А если даже убить -- что же?" -- вспомнил я его фразу.
-- Помните, как он запирал ставни и привязывал крючок? -- громко спросила мать тоже без боли: -- Он вставал ночью, чтобы убедиться, все ли благополучно.
Юрий не вставал ночью, но так казалось матери. Мы сделали вид, что не расслышали.
Заплаканная девушка принесла чай. Она сняла башмаки, чтобы звуком шагов не беспокоить лежащую барыню. Мне стало жгуче жаль всех девушек, которые в продолжение трех десятков лет перебывали в нашем доме. У меня начиналась сильная головная боль. Весь вечер до того, как легли спать, не упоминали о Юрии. Выходило, как будто немного успокоились.
Старуха Лызлова осталась ночевать "на всякий случай". Мне отвели Олину комнату. Кровать была жесткая. За стеной шепотом переговаривались. Я зажег небольшую лампу с голубым треснувшим колпаком; когда-то она казалась мне большой, значительной. Я увидел, что мое детство уже назади, лежит где-то в глубокой долине, и над ним туман. Я быстро уснул. Как будто сквозь правый висок был пропущен длинный стальной прут; если бы он прошел насквозь через левый висок, то все сразу стало бы хорошо. Но прут не выходил, кошмар без видений мучил меня.
Я проснулся. Была ночь, два часа. Я оделся, даже причесал волосы. В столовой у зажженной лампы, в ночной белой кофте, сидела мать. Оба локтя она положила на стол.
-- Влас, -- сказала, а не спросила она, и не повернулась.
-- Да, -- сказал я.
Я сел у печки и, не глядя, все время видел ее. Я думал о Юрии: что он теперь делает? Тикали часы. Мне вспомнилась одна ночь, когда зимою случился пожар, мы оделись и сидели в розовой темноте. Показалось, что тогда было счастье.
Головная боль немного уменьшилась. В горле торчком стояли жесткие слезы. Вдруг вошла Оля. Мы не удивились. Она была в синих выпуклых очках, страшная, бесплодная.
-- Моя дочь, -- сказала мать и посмотрела в мою сторону: -- Ты видишь?
Я видел. Оля заплакала у двери. Платок ее был скомканный, сырой.
Я украдкой глядел на стенные часы, которые отсчитали мне столько минут, месяцев, лет; теперь казалось, что им все равно, они не были против меня... Я переводил взгляд на мать и сестру: видели ли они, что я смотрел на циферблат? Один раз я встретил устремленные на меня темно-синие стекла очков. За ними я не мог рассмотреть глаз.
На кухне завозилась прислуга. Я ждал, что часы пробьют половину третьего, и не знал, как остановить их. В ту минуту, когда они били, вошла старуха Лызлова. Из-под парика у висков виднелись белые редкие волосы. Я заглянул в кухню. У старого покривившегося стола молча сидела наша девушка. В окне были видны зеленые осенние звезды.
-- Я с ума сойду, -- спокойным голосом сказала мать.
Сделалось страшно. Ей никто не ответил, и так продолжалось очень долго: по часам восемь минут.
Вдруг Оля начала говорить. Словно не прошло детство, и длилась та ночь, когда горело за драгунскими казармами, и Юрий ушел, надев мои сапоги.
-- Почему плачут над ним, а не надо мною? Меня тоже убили. Меня давно убили.
-- Кто тебя убил? Перестань, -- отозвалась мать.
-- Никто на меня не обращал внимания. Меня все убили. Разве я живу? Это не жизнь.
-- Перестаньте, Оля, -- попросила Лызлова: -- зачем вы говорите?
Оля заплакала.
-- Я молчу, я никогда не говорю. А теперь, когда хочу высказаться, мне и этого не дают: я скоро ослепну.
Мне отчетливо показалось, что снится: я кого-то ударил кинжалом, он жив, смотрит на меня и ждет. Я не в силах зашить раны и потому всего лучше добить его, освободиться, отделаться от него -- думаешь во сне. Я чувствую, что виноват перед нею, перед Юрием, перед всей семьей; я знаю это твердо.
Старуха Лызлова подошла к матери и обняла ее, как обнимает молодая девушка подругу. Они приблизили свои лица и плакали быстро катящимися слезами. Я не успел вздрогнуть и понять это, как Оля точно так же обняла меня; у виска, где болела голова, я почувствовал холодок от оправы ее синих очков.
-- Мой Бог, -- плача прошептала мать.
-- Мой Бог, -- сказала тихо Оля и поцеловала меня. Я чувствовал, как ее слезы падают на мои волосы. Должно быть, я сам плакал, потому что лучи лампы сделались длинными и колючими, как спицы.
Девушка внесла шипящий самовар. Ей никто не говорил приготовить чай. Из-под неплотно приставленной крышки струйкой стекала сверху кипящая вода.
-- Пусть раскроет ставни, -- сказала мать.
-- Раскрой ставни, -- повторила Оля прислуге.
Девушка вышла; мы услышали глухую возню снаружи. Потом показались в окне звезды; пространство их было резко обрезано; ставни совсем раскрылись, и звезды стали больше. Часы пробили три.
-- Так мы его провожали ночью, когда он уезжал в Петербург, -- сказала недогадливая Оля.
-- Теперь, вероятно, его ведут, дети, -- проговорила очень громко мать.
Лызлова высвободила руки из-под платка. Указательный палец ее правой руки был белый, не сгибался и имел какое-то странное отношение к смерти Юрия. Было страшно и чуть-чуть утешительно: все-таки не так уж страшно. Если бы кто-нибудь теперь пришел! Если бы стук в дверь, пожар, что-нибудь!..
Но все было тихо, и великая ночь с вечными звездами шла за окном.
-- Всю жизнь я работала, -- сказала мать, словно подумала. Должно быть, она сама не знала, что это выйдет вслух.
Полоса подоконника едва заметно посветлела; звезды сделались тусклее. Чтобы увидеть те две большие, я уже должен был наклоняться.
-- Отчего застрелился отец? -- вдруг проговорил я почти помимо воли. Старуха Лызлова прошла в кухню и что-то сказала прислуге. Она вернулась обратно со свечой и, вставив ее в тот старый медный подсвечник, зажгла, прикрывая фитиль рукой. Указательный палец торчал, не сгибаясь, как будто указывал провинциальную дорогу.
Свеча зажглась, пламя укрепилось.
-- Уже, -- сказала мать и неудержимо заплакала, как прежде, когда я сидел у кровати.
На пороге показалась прислуга и, не глядя на нас, как будто была одна в комнате, подошла к свече, опустилась на колени, стала креститься и молиться на пламя.
-- Как ее зовут? -- спросил я, когда она ушла.
-- Надо было послать ему яду, -- кричала мать, соскальзывая со стула на пол: -- Влас, почему ты ему не послал яд? Ты жестокий, Влас! Ты всегда таким был.
Она царапала себя по щеке и рвала волосы. Лызлова хватала ее за руки.
-- Я не могу жить с этим. Дайте мне умереть! Моего Юрия! Приди ко мне, сыночек. Иди ко мне, мой сыночек.
Я громко говорил, убеждая ее:
-- Он всегда перебивал и не давал докончить фразы. Он всегда отвечал невпопад. Очень добрый человек, но кому была нужна его доброта? Все у него выходило так трудно, громоздко. Как будто он не жил, а воз с камнями тащил. На жизнь надо смотреть легче, вот так, как я. Оттого мне все удается. Он не понимал шуток. Что он прочел за последнее время? Глупые брошюры. Меня все это возмущает!
Вдруг мать глубоко вздохнула и лишилась сознания. Когда ее привели в чувство, у нее левое веко было опущено и рот искривлен. С ней случился удар. Она теперь была похожа на фотографию дедушки.
Уже было светло. Лампу потушили. Горела свеча, и это маленькое острое дрожащее пламя было все, что осталось от нашего доброго Юрия.
----------------------------------------------------
Впервые: журнал "Аполлон" NoNo 1-3, 1909 г.
Исходник здесь:Фонарь. Иллюстрированный художественно-литературный журнал.