— Мне долго не сообщали, где тебя держат. Несколько раз пытался выяснить, но ты знаешь, как здесь…
— Да и не очень-то удобно было генералу, командарму РОА, судьбой какой-то там поварихи интересоваться, — подсказала ему Воротова.
— А потом жизнь закрутила…
— …а тут еще немка. Не в обиде я, дело житейское. — Мария опустилась в кресло, но буквально через минуту вновь поднялась и потянулась к Власову. — Как думаешь, переспать с тобой мне позволят?
— Что ты: какое там «переспать»?! — возразил Власов. Его всегда поражала та непосредственность, с которой Воротова говорила обо всем том, о чем всегда принято было говорить намеками даже между мужем и женой.
— Тогда не будем дразнить гусей и изводить самих себя, — тяжело вздохнула она, опускаясь назад в кресло. Стол был уставлен двумя бутылками вина и двумя порциями лангета. Тут же лежала коробка конфет швейцарского производства. — А хочется еще раз переспать с тобой. Очень хочется. Понимаю ведь, что в последний раз.
— Сама сказала: не будем дразнить гусей. Смотри, какой стол нам накрыли.
— По нынешним временам — щедро, — перехватила его изголодавшийся взгляд гостья. — Я вот и есть не стала. Все — твое. Истощавший ты какой-то: что после Москвы, что под Волховом, что здесь. Чего так? — с тоскливой грустью осматривала его Мария, и было в этом взгляде не столько женского, сколько материнского. — Паек-то и зарплата небось генеральские? Ты бы не стеснялся, прикупал кое-чего.
— Хватит причитать надо мной, — поморщился Власов.
— Тогда всего лишь скажу, что я ведь тоже… не из монастырской кельи к тебе. Генерал один немецкий, эсэсовский, наведывается. Молодой еще, едва сорок стукнуло. На русскую, видите ли, потянуло, на «любовницу Власова».
— Что, тебя так и называют — «любовницей Власова»? — пропустил командарм мимо ушей все, что касается ее любовника.
— Знал бы ты, что о тебе самом говорят. Я когда там, за линией фронта была…
— Что-о?! Тебя уже засылали в советский тыл?
— А тебе разве ничего не рассказывали обо мне? — в свою очередь удивилась Мария.
— Что и когда мне могли рассказать? О том, что ты жива, я узнал полчаса назад, в подворотне санатория.
— Тогда извини, тоже особо рассказывать не стану. И давай выпьем, а то у меня горло, как песком протерли.
12
Они выпили за Россию, за всех тех ребят, что остались под Волховом; и за тех, кто теперь, уже по эту сторону фронта, усеивает своими телами все пространство, от Польши до черт знает покуда.
— Значит, ты все же у них в разведке, — вернулся Андрей к прерванному разговору. Теперь, после двух фужеров вина, Мария показалась ему еще красивее и соблазнительнее. Но он решил: не время затевать что-либо. Нужно продержаться. Как в окопе, во время психической атаки. — Когда в первый раз забросили?
— Уже через четыре месяца после пленения. Вместе с группой наших, русских. Подучили меня на радистку, по ускоренной программе, и забросили.
— Неужели настолько доверяли, в стремени, да на рыс-сях?
— Я ведь у них так и проходила по документам — то ли жена, то ли основательная любовница генерала Власова. А поскольку о тебе они были наслышаны, то и во мне почему-то не сомневались. Сдавались-то вместе. Господи, как вспомню, как мы сдавались!
Словно в прорубь головой. Боже мой, — простонала Мария, — знал бы ты, сколько страху натерпелась, когда тебя увезли, а я осталась с этими живодерами! Как я тебя проклинала, как донимала упреками: «Ему хорошо, к нему относятся как к генералу! А что будет со мной?! Неужели не мог спасти? Увезти с собой». Привыкла, что ты командарм и все тебе подвластны. Не понимала, что плен — и для генерала плен.
— Я и сам понял это не сразу, — признался Власов, вновь берясь за бутылку. — Ну да стоит ли об этом? И сколько же раз ты успела побывать за линией фронта?
— Самой с трудом верится, трижды. Не могу понять, как уцелела. Многие и по первому разу в небеса уходят. Во время последней заброски одного своего, из группы, который решил в НКВД податься и меня прихватить — отсидим, дескать, свое, и на Волгу поедем, поженимся, — на месте пристрелила. Потом еще двоих раненых… Тоже пришлось. Но и после этого вернуться не могла. Добро, хоть рация работала. К тому же группой командовал какой-то известный немецкий диверсант, точного имени которого никто из нас не знал. Ради его освобождения немцы бросили в прорыв две роты твоих «власовцев», как их теперь называют, да какой-то полубелорусский-полуукраинский полицейский батальон. Словом, отбили они на одну ночь тот поселок, в который мы с вечера, под видом окруженцев, прокрались — вроде бы к родным местам возвращаемся.
— Ну и как они к нам относятся: к РОА, к Русскому комитету?
Мария помолчала, выпила вина, закусила и вновь помолчала.
— Да как относятся? Как и положено: развешивают попавшихся в плен «власовцев» по всем фонарным столбам, какие только подвернутся. Сама видела четверых на площади одного городка: «Месть власовцам, предавшим свой народ и армию! Так будет с каждым…» И все такое прочее. Знаешь, я ведь уже давно смерти не боюсь. Одного только смертельно опасаюсь — попасться в руки коммунистам. Даже мертвой. Над мертвой тоже ведь надругаются.
— Не думай об этом, в стремени, да на рыс-сях. Опять засылать в тыл нашим, то есть в тыл к красным, не собираются?
— Два месяца назад вернулась из партизанских лесов. После того как один немецкий генерал надо мной опеку взял, за линию меня больше не посылают. Зато почти два месяца провела с группой «красных партизан» в лесу, по эту сторону фронта. В подсадной партизанский отряд играли. Сколько там бывших активистов через наши руки, да через гестапо и полицию прошло, — врагу бы лютому этого не знать.
— То есть все это время ты проводила в лесу, в землянке?
— Только пару недель. Потом меня в канцелярию немецкую, уже вроде как бы от партизан, пристроили. Там полегче было. Знаешь, — понизила она голос, оглядываясь на дверь, — я там документами запаслась. На нас обоих. Вроде мы в партизанском отряде были. Под другими фамилиями, конечно. Все, кто подписывался в них, да печати ставил — на том свете. Те же, кто может пригодиться в роли свидетелей, остались. Надо будет — подтвердят. Может, после войны как-нибудь под чужими именами приживемся, затеряемся? Если, конечно, прижмет.
Власов рассмеялся и, поднявшись из-за стола, нервно прошелся по комнате.
— Ты что, всерьез считаешь, что мне можно будет спастись в этой проклятой стране, где меня чуть ли не каждый второй армейский офицер в лицо знает? Не говоря уже об энкаведистах, в стремени да на рыс-сях. Да тысячи солдат, служивших со мной, кто под Львовом, кто под Киевом…
— Все, кто тебя способен признать, уже или перебиты, или на таких должностях, что до глухой деревни, где мы с тобой на первых порах осядем, не дойдут. Или, может, ты в Германии решил остаться?
— Не знаю, — дальнейший разговор на эту тему показался генералу бессмысленным. — Пока ничего не знаю. Могу я что-либо сделать для тебя?
— Ничего, — почти не задумываясь, ответила Мария. — Там, на тумбочке, кажется, фотография этой твоей Хвойды?
— Хейди.
— Так и говорю.
Когда Мария хоть немного хмелела, сразу же начинала вести себя вызывающе. Эта черта осталась у нее еще со времен Волховского фронта.
— Можно посмотреть? А то я так хорошенько к ней и не присмотрелась.
Не дожидаясь согласия, Воротова подошла к тумбочке, взяла фотографию в картонной рамочке с рисованными цветочками.
— На лицо — так вроде бы ничего… Не такое лошадиное, как у многих других немок, но…
— Что «но»?
— Сам видишь, что «но», — резко отреагировала Мария. — Сюда взгляни, — ткнула пальцем в грудь. — Доска доской. У нее же, как говорят украинцы, «ни цыци, ни пиз…»
— Прекрати! — холодно вскипел Андрей, вырывая у Воротовой фотографию. — Тебя это не касается.
— Да ты не обижайся. Что увидела, на то и показываю. В конце концов, у нас в России и таких тоже любят. Но только от сильной кобельей тоски. Надеюсь, меня отсюда отвезут? — вскинула подбородок и обиженно одернула китель. — Прикажешь отвезти, или ты здесь уже никому ничего приказать не можешь, Власов?
— Отвезут тебя, Воротова, отвезут. Ты говорила, что получила чин лейтенанта по ходатайству Хейди…
— Не по ее ходатайству. Она лишь поддержала.
— Значит, ходатайствовал твой страдатель-генерал?
— И он — тоже руку приложил. Однако свои чины, как и две медали в придачу к Железному кресту, тем самым местом, на которое ты, будучи командармом, так зарился, я не зарабатываю. Понял, генерал?
И Власов был поражен, увидев перед собой окаменевшее лицо, с застывшей на нем маской неприкрытого, уже вполне «великогерманского», презрения.
— Начинаю понимать, в стремени, да на рыс-сях, — почувствовал, как горло его судорожно сжимается от ярости. Причем сжимается вместе с душой.
Власову вдруг показалось, что за те несколько минут, которые он провел с Воротовой, перед ним одна за другой предстали три совершенно не похожие друг на друга женщины, каждая из которых по-своему помнила его, по-своему любила и по-своему презирала. И какое счастье, что он не может сколько-нибудь долго задерживаться здесь! Потому что долго терпеть эту — одну в трех, теперь уже одинаково ненавистных ему — женщину он не смог бы.
— А заготовленные мною документы я все-таки сохраню. Спрятала их в надежном месте. На тот случай, когда и в Германии нас, «влассовцев», — это свое «влассовцев» она произнесла, как что-то убийственно презренное, — начнут отстреливать точно так же, как отстреливают в России… По всей Европе флажками обставят, как волков в степи. И оружие в трех тайниках, вместе с кое-каким золотишком, там, в России, припрятала. Кто знает, а вдруг пригодится? Я подробно опишу места расположения тайников и передам это описание тебе. На тот случай, если самой мне до конца войны дожить не случится, или же пути наши разойдутся.
— Предусмотрительно, — признал командарм. — И щедро.