Власовцев в плен не брать — страница 16 из 46

Сон всё-таки сморил Воронцова. Он сел на корточки под берёзу, положил на колени автомат и тут же уснул. Потом, уже на лесной дороге, на марше, когда стало немного развиднять, разглядел на бледном циферблате часов: спал ровно час сорок минут, вполне достаточно.

Полк резко повернули на юго-запад. Около часа шли по лесной дороге. Двигались повзводно. Штрафников включили отдельным взводом в Восьмую роту, понёсшую во время прорыва особенно большие потери. Вёл их Турчин.

Вскоре впереди показалась то ли росчисть, то ли поле. Вышли. Неподалёку грунтовая дорога. На дороге грузовики, замаскированные свеженарубленными берёзовыми ветками. Оказалось, транспорт подали для их батальона. Тут же приказали грузиться.

Когда грузились, их обогнала колонна ЗИС-5 и «студебекеров». К каждой машине была прицеплена пушка. Вначале прошёл дивизион 76-мм и длинноствольных противотанковых орудий. Потом вереницей поползли тяжёлые трёхосные «студебекеры» со 152-мм полевыми гаубицами.

Полуторки с гвардейцами начали выруливать за ними. Куда? Зачем? Почему их смешанная колонна направлена вдоль фронта? Что происходит западнее, куда шли и шли танковые и механизированные части? И что произошло севернее, в районе Минска, куда, по всей вероятности, в срочном порядке перебрасываются и они?

А в районе Минска уже формировался огромный «котёл», куда наши армии, своими ударными авангардами прорвавшиеся глубоко на запад, загоняли, заталкивали дивизию за дивизией группы армий «Центр»…

– Куда нас? Отводят? – спросила Веретеницына.

Она сидела рядом с Воронцовым, привалившись к его плечу, и радовалась, что они вместе. Вначале, в тепле кабины, разомлела, раскраснелась и, отвалившись на спинку сиденья и закрыв глаза, притворялась, что задремала, что голова её сама собой легла на его помятый погон, и жаркое, как огонь, плечо обожгло забытой тоской его затёкший бок. Шофёр покосился на них, шевельнул пепельно-седым усом. Нетрудно было догадаться, о чём подумал он. Когда машину подбрасывало на ухабах, Веретеницына ещё плотнее прижималась к нему, толкала тяжёлой грудью, шевелила пальцами. Видимо, и её рука затекла, но менять позу она не хотела. Надо было прекращать это безмолвное сражение, и он перехватил её сомлевшее тело, обнял, голова сама собой легла на её голову. Она успокоенно вздохнула и задышала ровнее. Похоже, теперь Веретеницына действительно спала. Воронцов тоже закрыл глаза, стараясь что-то вспомнить, совсем недавнее, дорогое, но в голове царил разноцветный хаос, какое-то беспокойство. Беспокоило и то, что предстояло, и то, что уже пережил в минувшие сутки наступления. Рота понесла большие потери. Но он снова остался жить. Его даже не задело. Он видел, как из окопов, где сидели эсэсовцы, в него стреляли, слышал, как пролетают пули, но ни одна из них не коснулась его тела. Зато все они, казалось, пронзили его душу, и теперь она, пробитая, изувеченная, не могла удержать ни одного светлого образа, ни одного воспоминания, которое бы помогло ему жить дальше, командовать людьми, поднимать их в бой и руководить этим боем. Через пробитые дыры с гулом сквозила темень, чернота, холодный туман рассредоточенного хаоса. На войне, как оказалось, труднее всего справиться именно с этим.

В кузове разговаривали солдаты.

– Вот и то, – послышался голос Макара Васильевича, – а вы что думали… Баба без мужика, да если на долгое время… Она ж, сукина мошка, в сатану превращается.

– Тут и бранить её нельзя. Организьм такой, – обречённо заступился за противоположный пол Басько.

– Ну да, – согласился Клыпин.

Воронцов, чтобы выпутаться из тёмного тумана захлестнувшей его тоски, стал слушать разговор солдат. Те тоже коротали время, как могли, и тоже разгоняли мрачные мысли. Все, кто не спал, слушали связиста.

– Нашу местность сперва на финскую погнали. Много народу уложили. Потом освободительный поход куда-то в эти края. Тут и меня в обмотки нарядили. Что ни война, мужиков в деревне всё меньше. Вернулся я, опять в «Заготзерно» электриком пошёл. Летом немец быстро двигался. Кого забрали, кого нет. Марфа Яковлевна ходит, посмеивается. Выпивала. Слухи-то о ней и раньше ходили. Так, мол, у ней, и так… Раз так напилась, а бабы и говорят: давайте, мол, девки, посмотрим, что у ней имеется. А уже некоторые похоронки получили, отплакались. Эх, грехи наши…

– Ну и что, дядя Макар? Посмотрели? – спросил кто-то из молодых.

– Посмотрели, – изменившимся голосом ответил Клыпин. – А теперь, ребята, и вы смотрите, да в оба. Кажись, приехали.

Машина начала притормаживать, загремела скатами и съехала на обочину.

Воронцов мгновенно очнулся и, роняя сонную слюну, выпрямил затёкшую спину.

– Глаша, проснись, – сказал он, как сказал бы другой, окажись она рядом.

Веретеницына всхлипнула, открыла глаза и с благодарностью посмотрела на него, стараясь хоть на мгновение задержать его взгляд.

Он выскочил на сырую обочину. Ноги затекли. Нет, со старшиной медицинской службы ездить рядом больше нельзя…

Взводы уже строились на дороге. Гремело и звякало оружие и снаряжение. Хриплые усталые голоса отдавали распоряжения.

Неужели всё начиналось сначала?

Глава одиннадцатая

В Прудках уже начали сенокос.

На Тихонов день с Озера пришёл монах Нил. Побродил по деревне и остановился возле бороницынского дома. Попросил напиться. Воды ему вынесла Зинаида. Губы Нила дрогнули в улыбке, когда он увидел её.

– Дети-то живы-здоровы? – спросил он Зинаиду.

– Всё слава богу, отец Нил, – ответила она монаху с той же затаённой улыбкой.

– Сколько раз я говорил вам, неразумным: не называйте меня отцом, – покачал головой Нил, принимая из рук Зинаиды кружку с водой. – Я не крещу, не исповедую. Я только молюсь.

– А вот бы и крестили наших детей, брат Нил. Народилось вон уже сколько, а все некрещёные. Улю-то вы окрестили. Одна только и крещёная.

– В комсомол пойдут, – лукаво увернулся Нил.

– Пускай идут. А вы их сперва окрестите.

– А где ж моя крестница? – вдруг спросил монах.

– С дедом в поле.

– В поле? – удивился Нил. – Это – в отца. Это у неё отцовское. Ну, теперь уже скоро, скоро битве конец. Сейчас в лесах его одолеют, а дальше уже пойдут, пойдут… – И монах махнул рукой за поле, на запад.

Зинаида внимательно слушала слова Нила, пытаясь понять их спрятанный от постороннего смысл.

– С папкой будет в поле ходить моя крестница. Поле слушать. Слушать… Как колос звенит. Ветер его наклонит, а он о другой-третий ударится и – звон пошёл, звон, звон… Земля в колокола бьёт. Всё истинное – тихое, негромкое. Незачем ему греметь. Такие и земные колокола. Земля почти всегда молчит. И родит – молчит. Молчушко… Сколько, ты говоришь, детей в Прудках родилось? – вдруг прервал он свои смутные размышления и посмотрел на Зинаиду, как смотрит бригадир, когда спрашивает о вечёрошнем надое, чтобы внести его точно число в суточную ведомость.

– А сколько… – растерялась Зинаида. – Сейчас сосчитаю. Вера родила, Маня Фоминиха, Анисья тоже девочку, и на том конце двое… Шестеро!

– Ничего, что некрещёные. Срок придёт, окрестятся. Любить надо детей. Любить. Любовь крепче крещения. А там и окрестятся. А что ж Курсант? Пишет?

– Пишет. Боюсь я за него. Всё сердце изболелось.

– Это твоя боль. Боль сердце доброму научает. Пускай болит. А Курсант твой вернётся. Хотя и не сразу. Хлеба-то детям хватает?

– Может, когда и не хватает, да только все ж сейчас так живут.

– Травку, травку щиплите.

– Щиплем. Куда ж без этого? Крапива да толкачи. Нюньки да сныть. Иван-чай да одуванчик.

– Вот-вот. А скоро и полегчает.

– Да вы бы зашли в дом. Я и на стол вам соберу. Что ж вы в калитке стоите? Мы ж не чужие.

– Спасибо. Добрая у тебя душа. Тебе теперь за двоих жить. За двоих и работать придётся. Знай. Дорога у тебя впереди – у-у!.. Дальняя. Глаза не запылит, душу не встревожит. Железная. Поедешь с радостью.

– Да куда ж мне ехать от детей и родителей?

– Поедешь. Так надо. Учиться.


Сперва Пётр Фёдорович решил взять самые дальние сенокосы. Лесные. Выкашивали все полянки. Там же подбивали ряды, сушили и уже сеном вытаскивали на волокушах к дороге. Дальше уже легче – сено из боровков[10] забирали возчики. Грузили на телеги, очесывали, чтобы не терять клоками в дороге, прижимали сверху еловым хлудом[11] и везли в Прудки.

Зинаиду, как и других женщин помоложе да покрепче, на время покоса освободили от работ на ферме и отправили на луга.

Косила она на пару с Надей, дочерью конюха Ивана Лукича.

Надя была одногодкой Пелагеи. Училась с ней в одном классе в школе. После школы сразу же вышла замуж. Муж её, Николай, воевал где-то на Севере, под Мурманском. Часто писал письма. Каждое новое письмо Надя по неделе, иногда до следующего, носила под лифчиком. Когда случалась свободная минута, украдкой вытаскивала и читала. Она знала мужнины письма уже наизусть. Но всё равно читала. Ей нравилось смотреть на ровные строчки письма, на то, как в них стоят слова и выведены буквы.

Зинаида порой посмеивалась над ней:

– Опять Колины письма нюхаешь!

Надя была немного близорука, и со стороны действительно казалось, что она нюхает треугольник, прежде чем его развернуть и в очередной раз перечитать уже давно знакомое и выученное наизусть.

Ночевали они в одном шалаше. Ели из одного узелка, который им привозил то Пётр Фёдорович, то Иван Кузьмич, то приносили соскучившиеся по матерям дети.

У Нади было двое, мальчик и девочка. Сына она родила за четыре года до войны. А дочь в сорок втором, летом, от окруженца. Мужу ничего не сообщала. И жила теперь смутным ожиданием, в котором радость смешивалась с тревогой. Что будет, когда Николай вернётся и узнает, как она его ждала? А будь что будет, думала Надя, лишь бы живой домой вернулся.

Они вставали ещё до восхода солнца, по прохладе, когда не так лютовали комарьё и оводы, брали косы и шли выкашивать очередные полянки, всё глубже и глубж