Власовцев в плен не брать — страница 41 из 46

Окопная грязь и вонь словно исчезли, рассеялись перед ним, стоило только подумать о Зинаиде и детях, о сёстрах и родителях, оставленных за сотни вёрст, пройденных с боями. Нежность в нём перемешивались с тоской по ним. Родные образы сменяли один другой, то возникали вдруг, то исчезали. Брат, отец, Пётр Фёдорович…

За один присест письмо Зинаиде он не одолел. Разволновался. Вышел в окоп. Нащупал в нише две гранаты Ф-1, сунул их в карманы и пошёл во второй взвод.

Прошёл по ходу сообщения шагов двадцать, свернул в отвод. За поворотом траншеи его встретил часовой:

– Стой! Кто идёт?

– Молодец, Лучников! Не спишь.

– Вы, товарищ старший лейтенант, меня совсем за человека не считаете!

– Извини, Лучников. Не хотел тебя обидеть. Кто старое помянет…

– Вы к старшине?

– Да. Не спит?

– Не спит. Только что вернулся от пулемётчиков.

Лучников обиделся. А что обижаться? Не раз Воронцов заставал его на посту спящим. Но начали наступать, и отношение к войне у Лучникова изменилось. Приободрился. Наверное, почувствовал впереди трофеи. Таких в роте было немало. Воевали они не хуже других. Воронцов научился понимать и их. Дома, особенно в областях, побывавших в оккупации, царили нищета и голод. И посылки с фронта некоторым спасали жизнь. Каждый воевал за своё.

– Позвать старшину? – услужливо спросил Лучников.

– Не надо. Предупреди, что я здесь. Пусть своими делами занимается. Я зайду через пять минут. Покурю. Ночь послушаю.

– Что её слушать? Июльская ночь соловьём не запоёт, – сказал Лучников и поднял голову вверх, где сияли крупные яркие звёзды.

Воронцову казалось, что часовой сейчас заговорит о звёздах. Тоже, наверное, думал о доме. Один, среди ночи. Самые мысли о доме.

– Прошла соловьиная пора. Только вон дергач трудится. Слышите?

Луг впереди белел косами прозрачного тумана. Туман, видимо, только начал заполнять луг. К рассвету там всё зальёт белым молоком, когда на востоке займётся заря, молоко порозовеет, и только после этого короткого преображения начнёт исчезать.

Часовой тоже смотрел в глубину луга, где накапливался туман и где, в чудом уцелевшем во время миномётного огня осиннике самозабвенно гремел одинокий коростель.

– Где-то прямо возле «гроба», – сказал Лучников.

А у Лучникова душа тонкая, подумал Воронцов.

– Затихла пуща. Одни коростели шумят, – сказал Воронцов.

– А вы думаете, все они оттуда вышли? – вдруг спросил Лучников.

– Да нет, я так не думаю. Вышли те, кому не страшно было выходить. А кому страшно, те пытались выйти с санитарным обозом. Но не все.

– Затихли. Ждут, когда мы снимем оцепление. Хотя в таком тумане, к утру, кое-кто может и попытать счастья. Моя смена как раз перед рассветом будет. Самый воровской час…

Недалеко послышался разговор. Чиркнули кресалом. Запахло махорочным дымком.

– Пулемётчики, – пояснил Лучников. – Дежурный пулемёт. Тоже не спят.

Воронцов машинально потрогал в карманах ребристые бока гранат и сказал:

– Передайте расчёту, чтобы больше не демаскировали. Полыхают своими «катюшами»… И потише пусть разговаривают.

– Молодёжь…

Воронцов зашёл в землянку. Старшина Численко сидел за столом и что-то писал.

Это был лучший его командир взвода. Во всём у него был порядок. Вот и Лучникова он воспитал, подтянул до образцового бойца. На пост выставил в самое опасное время. Доверяет.

– Домой пишешь? – спросил Воронцов взводного.

– Пишу. А тебе тоже не спится?

Они, старожилы роты, давно уже были на «ты».

– Как думаешь, сколько нас ещё тут, в пуще, продержат? – спросил Численко.

– Комбат говорил, что вот-вот должны подойти несколько рот «смершей». На зачистку. Значит, нас снимают. Пойдём свой полк догонять.

– Где он теперь, полк…

– Ты подтяни своих пулемётчиков, чтобы на бруствере не курили. Сейчас шёл, так они «катюшей» шваркают… За километр видно.

И тут над накатником простучала редкая басовитая очередь «максима».

– Дежурный, – пояснил Численко. – Расчёт надёжный, хоть и молодые. Твои земляки, Александр Григорьевич. Службу исправно несут.


В ту ночь на белые пелены тумана смотрели не только старший лейтенант Воронцов и часовой Лучников. Не только они слушали, затаив дыхание, как лихо беспокоил тишину спящего луга одинокий коростель.

Слившись с деревьями, на опушке леса стоял человек в поношенной форме красноармейца и наблюдал за тем, как гаснет на западе багровое небо, оттеняя чёрную полоску дальнего леса. Человек думал о том, что, если идти и идти всё туда и туда и никуда не сворачивать, то рано или поздно придёшь в Августовские леса…

На другом конце луга, где-то возле деревни, слышались голоса. Это Советы всё ещё не снимали блокады, охватив Чернавичскую пущу со всех сторон.

Попытаться пройти где-нибудь между их заставами? Рискнуть в полной темноте, когда загустеет туман, проползти ужом мимо постов? Снять часового? Но – куда дальше?

На другом конце луга, где днём работал крупнокалиберный пулемёт, посвечивал папиросный уголёк. Какая хорошая цель для ночного снайпера, подумал человек и вскинул мосинскую винтовку кавалерийского образца с укороченным стволом. Немецкий автомат он зарыл в овраге вместе с камуфляжем цвета древесной лягушки. Уголёк дальней папиросы на мгновение исчез, потом снова появился, и вскинувший кавалерийский карабин без труда поймал его в колечко намушника. Что стоит нажать на спуск и тут же уйти в чащу леса? Затаиться там в каком-нибудь тёмном овраге. До утра всё равно его никто не решится искать, преследовать. А выстрел – сто против одного – будет верным. Патрон уже в патроннике.

Нет, Георгий Алексеевич, сказал себе человек, твоя война уже окончена. Чужую судьбу ты, может, и решишь. Пуля – друг верный, она не отвернёт. А вот свою долю…

«Чрез дымный луг, и хмурый лес, и угрожающее море бредёт с копьём наперевес моё чудовищное горе…»

Он опустил винтовку. Но не потому, что, рассудив, передумал стрелять. Выстрелить ему хотелось. В последний раз. Ах, как ему хотелось сжечь этот последний патрон, возможно, последний в своей жизни! Как хотелось выпустить эту пулю по назначению, в сторону врага. И не просто в сторону, а точно в цель. Ведь и в магазине карабина было уже пусто, последний патрон дослан в ствол.

«Ад молчал…»

Человек опустил винтовку и резко оглянулся. Ему показалось, что за его спиной кто-то есть. Что кто-то, так же, как и он, стоит, слившись с деревьями в ночной темени, и наблюдает за ним.

Он напряг зрение и слух. Да-да, вот послышались шаги и легкий звон пустых стремян. Эти звуки он уже слышал. Когда-то они едва не довели его до приступа безумия. Потом колоколами гудели в ушах, как контузия.

Да, это конь. Идёт быстро, но осторожно. Под седлом, но без седока.

Радовский выбежал на лесную поляну. Туман здесь только-только заплёл верхушки трав, отяжелённые росой. Глаза, привыкшие к ночной темноте, хорошо различали даже мелкие предметы на противоположной стороне поляны. К тому же густо сияли звёзды, и купол неба, казалось, сузился до размеров лесной поляны, отчего сияние звёзд усилилось.

Стук копыт бегущего коня с каждым мгновением становились всё отчётливее. И вот наконец конь показался на поляне. Серый в яблоках. Знакомая посадка и пританцовывающий шаг.

– Буян! – крикнул Радовский.

Конь замер как вкопанный.

Радовский сделал несколько шагов навстречу и тоже остановился. Он узнал его. Это был Буян. Его Буян, которого он оставил, бросил в степи после неудачного боя под Ново-Алексеевкой.

– Буян! Это я, твой хозяин!

Конь вскинул голову. Звякнула уздечка.

Радовский узнал своё седло со срезанными торокáми. В тороках он возил свою офицерскую шинель с полковыми нашивками и золотыми погонами, по-дорожному скрученную в скатку, и кое-какие личные вещи. Когда надо было уходить, он срезал саблей кожаные ремни, примотал к лу́ке перевязь сабли и грубо ударил коня в бок…

Почему Буян не подходит ко мне, испытывая горечь, подумал Радовский. Видимо, помнит, как я его ударил тогда под Ново-Алексеевкой. Не может простить.

Вон и сабля висит на луке седла…

– Буян! Ты не узнал меня?

Конь снова вскинул голову. В движениях его и в том, как резко он всхрапывал, не было дружелюбия. Буян не признавал в Радовском своего хозяина.

– Буян! Прости меня!

Конь двинулся прямо на него. Радовский инстинктивно отпрянул в сторону, но мгновенно передумал и стоял неподвижно в ожидании удара. Он знал, как бьёт конь. Удар пришёлся в лицо и в грудь. Радовский упал…


Вернувшись из второго взвода, Воронцов дописал письмо Зинаиде, а затем принялся писать домой, в Подлесное. В письме, как всегда, спрашивал, нет ли каких вестей от Ивана и от отца?

Исписанные листы он старательно свернул в привычные солдатские треугольники и аккуратно надписал адреса. Писать на передовой, перечитывать написанное, да и просто трогать письма, которые завтра полетят домой, к родным и милым, – особое счастье. И получить от родных письмо, и написать им – всё равно, что побывать дома. Солдату легче, если есть кому написать. Если ему пишут.

Письма он положил возле коптилки. Там уже лежала целая стопка треугольников, придавленная, как утюгом, гаубичной гильзой. Отписались домой телефонисты, письма принесли из взводов. Наутро ждали почтальона.

Почтальон утром не появился. Но пришёл приказ, отложивший его появление в Восьмой роте ещё как минимум на неделю…

Глава двадцать девятая

На рассвете Воронцова разбудил телефонный зуммер.

– Товарищ старший лейтенант, проснитесь, – позвал телефонист.

– Не сплю. Кто?

– Из штаба батальона.

Срочно вызывали в штаб.

Воронцов быстро умылся, оделся. Взял свой автомат, висевший на гвозде над топчаном, по привычке не покидать свой окоп без гранаты, сунул две «феньки» в карман шинели и побежал по ходу сообщения в сторону Девятой роты.

Капитан Солодовников уже не спал.