сам приглашал. Не могу поручиться, что на деле, наоборот, Гильяр от нашего имени не просил аудиенции. Вообще я не могу проверить, как Гильяр использовал и мое присутствие в Париже, и мою записку. Но это не важно. Жалко, что я не могу восстановить точной даты нашего посещения; весь мой приезд в Париж длился не более двух недель с небольшим. Было бы интересно сопоставить наше посещение с встречей Клемансо с гр[афом] Коковцовым (Гр[аф] Коковцов, стр. 154). Клемансо говорил ему про разговор с его соотечественниками, которые иначе смотрели на заем, чем сам Коковцов[888]. Едва ли это могло к нам относиться; во время нашей беседы заем, по словам Клемансо, уже был разрешен. Приходится предположить, что у Клемансо были и другие; это вполне вероятно. Клемансо для наших левых был тогда очень доступен; со многими из них он был лично дружен; они могли видеться с ним частным образом. Только для их визита к Фальеру им понадобилась военная хитрость.
К Клемансо, кроме меня, пошли Нессельроде и Кальманович; не помню, были ли они, как я, поименно приглашены. Но так как визит имел причиной мою записку, то естественно, что пошли те люди, которые имели к ней отношение. С нами пошел и приглашавший нас Гильяр. Только позднее я понял, как все противоречило «протоколу». Клемансо, министр внутренних дел, член правительства, принимал помимо правительства, за спиной министра иностранных дел какую-то русскую компанию. Самый визит облечен был в необычайную тайну. Нас провели задними ходами, и не в министерский кабинет, а в маленькую комнату, с входом сзади стола. Шли мы не через главный подъезд, а через канцелярию chef du cabinet[889] Винтера, личного друга Клемансо.
Разговор с Клемансо я помню прекрасно. Он был длинный и интересный, но совсем не о займе. С займом мы покончили сразу. Клемансо сказал, что мою записку прочел, но что она опоздала. Постановление Совета министров уже состоялось. «Что же вы раньше молчали? Теперь делать нечего. А раз заем разрешен, то он непременно будет покрыт. Банки давно его весь расписали, и они теперь сумеют всучить его публике. Да и как же иначе? Я сам советовал своей прислуге подписаться на этот заем. Не может же всякий консьерж по поводу займа делать политику?» Но, исчерпав несколькими словами этот вопрос, Клемансо нас не отпустил. Он сам перешел к тому, что, очевидно, было для него интересней. Стало понятно, чем было вызвано его желание нас повидать, если только это было действительно его инициативой. Он до тех пор видал либо официальный русский мир, либо русских революционеров. Русским революционерам, как старый революционер, он лично сочувствовал. Но, как человек реальный, политического значения за ними не видел. Потому его заинтересовало увидать новую для него разновидность русского общества, представителей легального либерализма, ведущего Россию не к революции, а к конституционной монархии. Ему хотелось посмотреть, что это за люди, насколько можно с ними считаться. Клемансо нам делал экзамен, иначе он не стал бы терять больше часу на беседу с нами. Впрочем, он наблюдением не ограничился. Темперамент его увлек. Как человек живой и экспансивный, он не мог только слушать; он вступал с нами в спор, давал нам советы, которых мы не просили, и они были столь же характерны, сколько неожиданны. Старый якобинец, он смотрел на нас с сочувствием человека, видавшего виды, и не прочь был умерить наш пыл. Как всегда, был остроумен и блестящ, сыпал парадоксами и афоризмами, но говорил совсем не в том тоне, который можно было ожидать по его левой репутации. В нем уже обнаруживался тот реалист, который словами не увлекается и не боится смотреть правде в глаза, каким позднее он себя показал. Мы говорили о победе либерализма в России, о том, что в Думе сторонников самодержавия нет. Клемансо, не отрицая нашей победы, именно поэтому настойчиво рекомендовал нам быть осторожными: «Toute defaite est le commencement d’une victoire. Et toute victoire est le commencement d’une défaite»[890]. Он интересовался нашей программой, нашими намерениями на будущее время. Неодобрительно покачал головой, когда узнал, что в нашей программе четыреххвостка. «Comment déjà?»[891] Разве мы не понимаем, что всякий народ надо долго учить и воспитывать, чтобы отучить его от предрассудков и невежества, прежде чем давать ему волю? «Мы, французы, гораздо опытней вас. Но посмотрели бы вы, что такое наш народ, что он недавно делал, когда ходили составлять инвентарь в его церквях. Ну что такое простой инвентарь? У них ничего не отнимали, они между тем восставали и протестовали как сумасшедшие. А знаете ли вы, что такое suffrage universel[892]?! Мы-то на него насмотрелись. Это будет соблазн для ваших префектов; они будут делать выборы, а не вы. Вы не знаете, какова сила власти над неопытным населением. Да посмотрите, что происходит у нас». И тут же сообщал примеры из собственной практики. В это время Франция готовилась к выборам; Клемансо ими занимался. Он рассказал нам, как вызывал к себе префектов, как расспрашивал каждого, кто является в его департаменте кандидатом, у кого какие шансы, какие давал им инструкции, и не без гордости прибавлял: «Вот уже теперь, после этих разговоров с ними, положение стало лучше, чем было недавно; n’est-ce pas Winter?[893]» Любопытно, что он приходил в ужас от нашего восторженного отношения к Французской революции. Он, автор знаменитых слов, что революцию надо брать «en bloc»[894], считал ее бедствием. Она хороша только издали. Я стал перед ним защищать их Французскую революцию и ее «великих людей». Он разгорячился: «Tout cela c’est de la légende; vous vous bourrez le crâne avec les grands hommes de la Révolution. Il n’y a pas de grands hommes; les hommes de la révolution étaient de simples braves gens comme nous tous. Pas davantange. Le torrent les a poussés et c’est tout. On ne résiste pas au torrent. Prenez garde de le déclencher; vous payerez longtemps cette folie, comme nous n’avons pas cessé de payer la nôtre»[895]. Он потешался над теми, кто думал что-либо предвидеть и тем более управлять чем-либо во время революции. «Tout peut arriver, — говорил он, — excepté ce qu’on prévoit»[896]. Настойчиво рекомендовал осторожность и умеренность: «Не требуйте слишком многого, всегда уступайте в том, что неважно, не ищите конфликтов». Я упомянул о существовавшем предположении дать первое сражение на вопросе о подписке в преданности самодержавию, которую требовали от депутатов[897]. Он схватил меня за руку: «Ne faites pas ça. Qu’est-ce ça vous coûte un vain mot? Ne discutez jamais sur le mot, que diable! Laissez leur les mots et les titres, attachez-vous à la chose»[898]. И когда в конце разговора я указал, что именно в интересах серьезной, но легальной борьбы со старой властью заем лишил нас хорошего оружия, он вздохнул: «Ah, je vous comprends! Vous voudriez tenir le gouvernement à la gorge. Que voulez-vous, il fallait y penser plus tôt»[899].
Мы расстались с Клемансо в самых, казалось бы, лучших отношениях. Он жалел, что Франция мало знает настоящую Россию, как, впрочем, ни одна страна не знает другой. Вот хотя бы Англия. Мы живем рядом, говорил он, и англичане к нам ездят; мы к ним не ездим, а они у нас бывают целыми толпами. И все-таки о нас понятия не имеют. Выразил, очевидно из вежливости, надежду, что наша встреча не последняя, что стоит нам обратиться к Винтеру и т. д.
Я передал отрывки этого длинного разговора потому, что он характерен. В нем сказался настоящий Клемансо, которого в то время многие не знали; когда я увидел позднее то, что он делал во время войны[900], я этот разговор стал понимать лучше, чем раньше.
Как ни интересна и ни поучительна была беседа с Клемансо, она не имела отношения к займу. Мы узнали, что с ним все решено и говорить о нем нечего; не помня даты нашего разговора, не могу решить, было ли это правдой или только вежливым способом уклониться от разговора на эту неприятную тему. Но самый вопрос казался поконченным; о нем можно было больше не думать.
В этом я ошибся. Мы от него не отделались. Нашлись люди, которые нас старались использовать. Нессельроде приехал ко мне со следующей неожиданной новостью. Один из старых эмигрантов, полным доверием в левых кругах не пользовавшийся, узнав от кого-то про нас, по собственной инициативе отправился к Анатолю Франсу и добыл от него письмо к Пуанкаре, который был тогда министром финансов. Анатоль Франс, называя наши имена, настойчиво рекомендовал Пуанкаре нас принять. Пуанкаре назначил день для приема, и непрошенный посредник с торжеством нас об этом уведомил. Помню наше негодование на эту бесцеремонность. «Ведь все решено. Зачем ходить к Пуанкаре?» Аудиенции мы не просили, а выходило, будто мы ее добивались. Нессельроде, передавая приглашение Пуанкаре, заявил, что сам ни за что не пойдет; о нашем визите к Клемансо уже болтают по городу. Слухи действительно были, но не полные и не точные. В них были повинны мы сами. Перед тем как идти к Клемансо, мы назначили встречу в кафе на углу Place Bauveau, где этого кафе уже более нет. Мы разговаривали по-русски, не предполагая, что нас могут понять; русских в Париже было не столько, сколько теперь. По случайности в кафе сидел кто-то из состава посольства и все услыхал. Итак, Нессельроде отказался идти. Кальманович, кажется, уже из Парижа уехал. Мне вообще идти не хотелось, а одному и подавно. Однако не хотелось быть и невежливым и к Пуанкаре, и к Анатолю Франсу. Я колебался. Dans le doute, abstiens-toi