Власть и общественность на закате старой России. Воспоминания современника — страница 21 из 128

На путь, где шагу мы не ступим

Без сделок с совестью своей,

Но где мы снисхожденье купим

Трудом у мыслящих людей[210].

Это считалось необходимостью. Иначе нельзя. Необходимость уступок и компромиссов нас не смущала, точно так же, как в былое время революционеров не пугала опасность. Так поступали и старшие. Это было время, когда Н. М. Астырев пошел в «волостные писаря», зная, на что он идет[211]. Тот же Астырев в книге своей рассказал о громадной пользе, которую народу принес становой пристав Бельский[212]. Самой одиозной реформой 1880-х годов было Положение о земских начальниках[213]. А я помню, как М. О. Гершензон меня старался уверить, что нет более полезного и почетного дела, как быть земским начальником. И в них действительно шли не одни «обуздатели», а и идейные люди, А. А. Чернолусский[214], С. Л. Толстой. Конечно, они не преуспели, но дело не в этом, а в том, что они на это пошли и что никто не клеймил этого как измену.

Люди более крайние принимали и решения более радикальные. 1880-е годы стали эпохой толстовства. Если религиозная проповедь Л. Толстого большинству была непонятна, то имело успех устройство «колоний». Это была попытка создать ячейку «идеального общества», но опять-таки в рамках существовавшего государства. Это мы принимали[215]. Все это были явления эпохи упадка, блуждания, индивидуальные попытки найти хотя бы для себя дорогу в пустыне, в которой все заблудились. Но сознание, что мы «в пустыне», нас не покидало. Оно было всеобщим. Мы не догадывались, что эта эпоха упадка доживает последние дни и что скоро придут и вера, и деятельность.

Эти настроения отражались в студенческой жизни этого времени.

Беспорядки 1887 года кончились нашей победой, потому что мы хотели немногого. Брызгалова удалили, и для умиротворения этого уже оказалось достаточно. Синявского не помиловали, но о нем скоро забыли. Требование «Долой новый устав» было фразой, которую всерьез не принимали. Еще до возобновления занятий я говорил об этом с Ключевским. Рассчитывая, что его слова дойдут до других, он мне доказывал, почему нельзя требовать этого. Устав 1884 года сочинялся многие годы; его нельзя просто взять да отменить; надо будет его пересматривать, а покуда это будет сделано, нас давно в университете не будет. Ключевский притворялся серьезным. Но он не предвидел, что в августе 1905 года по совету Д. Ф. Трепова именно так будет поступлено с Уставом 1884 года[216].

Когда через полтора месяца университет был снова открыт, уже без Брызгалова, студенты могли убедиться, что не только в рамках существовавшего строя, но даже в рамках Устава 1884 года жизнь фактически могла измениться. Студенты продолжали считаться «отдельными посетителями университета», всякая корпоративная деятельность по-прежнему им запрещалась. Но на деле все пошло по-иному.

Беспорядки нам показали, как студенчество плохо организовано, и как только гнет над ним был ослаблен, начался естественный процесс организации. Сверху ему не мешали. Землячеств не разрешили, но на них смотрели сквозь пальцы, и они расцвели. Создалось даже их объединение: Центральная касса. Позднее, когда она стала именоваться «Союзным советом», она изменила характер и сыграла в жизни университета заметную роль руководителя. Основалось землячество «Москвичей». В нем прежде надобности не ощущалось. Но на землячество мы уже стали смотреть не с точки зрения «самопомощи», а как на обязательный способ организации всего студенчества в целом. В качестве такового оно стало нужно. С несколькими товарищами мы его создали. Помню, как многие все-таки идти в него «сомневались».

Но земляческая среда для объединения была слишком громоздка. К ней присоединили другую; на старших курсах медицинского факультета существовал институт курсовых старост для распределения студентов на группы при практических занятиях в клиниках. Этот институт мы решили распространить повсеместно. Курсовые старосты выбирали из себя факультетских; из них составился некий центральный орган из четырех человек. Полушутя мы его называли высокопарным термином «Боевой организации». Так возник аппарат объединения студентов «по-аудиторно».

Стали восстанавливать и другие уничтоженные или придушенные учреждения; например столовую, под покровом «Общества вспомоществования нуждающимся студентам». Стали расти и множиться кружки саморазвития. Это не выходило за рамки студенческих интересов. Студенты оставались чужды политике и на провокацию к ней не поддавались. Охранное отделение было бы радо в нее студентов втянуть, но для этого и оно оказалось бессильным. «Политики» не было даже тогда, когда по внешности можно было бы ее заподозрить. Расскажу пример этого.

В 1889 году умер Н. Г. Чернышевский[217]. Он был из ссылки уже возвращен, жил в Саратове, не занимался политикой. Но его громкого имени всё еще боялись. Незадолго до его смерти в «Русской мысли» была напечатана его статья против дарвинизма, за подписью Старый трансформист[218]. Все знали, кто автор, но имени его называть позволено не было. Молодое поколение Чернышевского уже не читало. Но его не забыли. Тогда даже в учебнике русской истории Иловайского был помещен пренебрежительный отзыв о его романе «Что делать»[219]. А в студенческой песне сохранялся куплет:

Выпьем мы за того,

Кто «Что делать» писал,

За героев его,

За его идеал[220].

Чернышевский был для нас символом лучшего прошлого. Кроме того, он пострадал за убеждения, был жертвой несправедливости. Его смерть кое-что во всех затронула.

Власти хотели бы, чтобы она прошла незаметно. Лаконичное оповещение о ней было допущено в газетах в отделе известий. Панихид назначено не было. Мы, студенты, решили, что этой смерти без отклика оставить нельзя. Не предупреждая священника, мы заказали в церкви Дмитрия Солунского, против памятника Пушкина, панихиду в память «раба Божия Николая». Объявлений в газетах не помещали, но посредством нашей «Боевой организации» оповестили студенчество по аудиториям.

Призыв имел необыкновенный успех. Церковь была переполнена; многие стояли на улице. Я с паперти наблюдал, как со всех сторон непрерывными струями вливались студенты. Встревоженный священник сначала отказался служить; его упросили, запугали или подкупили — не знаю. Власти панихиды не ожидали; мер принять не успели. Это было скандалом. В декабре 1887 года, в десятилетие смерти Н. А. Некрасова[221], была задумана панихида по нем в той церкви Большого Вознесения, где была свадьба Пушкина и которую большевики разломали. Некрасов не чета Чернышевскому; он был человеком легальным. Годовщина его смерти была всей прессой отмечена. И все-таки только потому, что инициаторами панихиды были неизвестные люди, которые что-то организовали без ведома власти и разослали приглашения на панихиду, церковь заперли, подходящих к ней переписывали, и нескольких лиц — Фальборка, Новоселова (позднее основателя Толстовской колонии, а еще позднее священника) арестовали. Но на нашей панихиде произошло нечто совсем неожиданное. Из церкви все сами собой пошли процессией в университет. Это было по тому времени уже чрезвычайным «событием». Громадная толпа студентов шла по Тверскому бульвару и по Никитской без криков, без пения, спокойно и стройно. Но это все же была уличная демонстрация; она всех захватила врасплох. Мы прошли мимо дома обер-полицмейстера; несчастные городовые не знали, что с нами делать. Дошли до университета и вошли толпой в сад. Это была уже «сходка». И опять характерно для этого времени. Некоторые хотели демонстрацию продолжать, произнести соответствующие случаю речи. Большинство тотчас же заподозрило в этом «политику» и не захотело. А когда стали настаивать, поднялись споры и шум, и все разошлись.

«Поход по Тверскому бульвару», как его тогда называли, произвел впечатление. Генерал-губернатор[222] был недоволен. Замешан был Чернышевский; это казалось «политикой». Кроме того, обнаружилась организация. Администрация не была способна понять, что этот «инцидент», наоборот, показал, насколько студенчество, даже организованное и передовое, было все же лояльно настроено. Конечно, выступление обнаружило, что студенчество было не тем, чем его хотели бы видеть; оно не относилось враждебно к 1860-м годам, почитало прежних властителей дум. Но выражение сочувствия памяти Чернышевского не превратилось в антиправительственную демонстрацию, не осложнилось выходками против властей. Оно со стороны студенчества было выражением человеческого сочувствия, а не политической манифестацией. Панихида не была борьбой с властью. Но администрация этого и не понимала, и не умела использовать.

У этой истории было одно продолжение. Оно интересно.

В день панихиды на моем курсе читал К. А. Тимирязев. Без церемоний мы решили отменить его лекцию. Как староста курса, я уведомил Тимирязева, что мы идем на панихиду и просим его не читать. Мы не думали, что этой просьбой его компрометируем. Он согласился. Когда же началось расследование о панихиде, добрались и до этого. Перед началом следующей лекции Тимирязева явился декан и вошел в аудиторию вместе с профессором. Тимирязев нам объявил, что в его согласии не читать лекцию по просьбе студенчества был усмотрен с его стороны «как бы заговор» и что ему за это сделано замечание