Власть и общественность на закате старой России. Воспоминания современника — страница 44 из 128

этой войны, чтобы вызвать у крестьян сочувствие к конституции. И так как тяга крестьянства к захвату помещичьей земли была несомненна, то деятели, искавшие доступа к крестьянской душе, этой тяге не сопротивлялись. Им ее нужно было использовать; так сама постановка вопроса стала демагогической.

Вот почему освободительное конституционное движение, желавшее сделать право и закон основанием нового строя, пристегнуло к этой программе отрыжку крепостных воспоминаний, т. е. претензию крестьян на помещичью землю. И лозунгом не революционеров, а поклонников демократической конституции стало антигосударственное, нелогичное сочетание слов «Земля и воля». А ведь это та надпись, которую партийные товарищи написали на погребальных венках Герценштейну.

Естественно, что такую программу приняли не без колебаний. Помню заседания общественных деятелей, в которых Мануйлов и Герценштейн свою программу отстаивали. Им предъявлялись серьезные возражения. Требование новых земель в пользу неумелого и неудачного крестьянского хозяйства было аналогично требованию новых кредитов со стороны разоряющегося торгового предприятия; сначала нужно поправить плохое хозяйство. Они отвечали, что заботы об интенсификации крестьянского хозяйства в свое время придут; что положение остро, что медлить нельзя, что необходимо дать «передышку», как иногда нужен кредит и для банкрота, чтобы выиграть время. Но главный аргумент был не в этом; его не раз повторял А. А. Мануйлов. «Если мы не сделаем крестьянам этой уступки, — говорил он всегда, — никакая конституция не удержится; тем более без нее конституции не добьешься. Нам нужно на эту меру решиться; если бы самодержавие было жизненно, оно бы само ее сделало и себя укрепило». Эту угрозу по адресу конституционалистов в 1906 году не раз высказывал Витте. Словом, если эта реформа и была демагогией, то демагогией, необходимой для завоевания конституции.

Все это было логично. Если ценой этой жертвы можно было поднять крестьян за конституцию, оторвать крестьянство от самодержавия, то разве эта цена была бы слишком великой? Если при самодержавии действительно никакой прогресс невозможен, то нельзя же было жертвовать Россией для сохранения помещичьей собственности. Конституционалисты, естественно, на эту жертву пошли. Что эта программа оправдывалась не ее достоинством, а ее соответствием крестьянскому настроению, не скрывало и «Освобождение». В том же № 69/70, где за подписью Мануйлова, Герценштейна и Петра Долгорукова впервые появилась программа[414], которая должна была быть предложена созываемому аграрному съезду[415], было указано, что сопоставление самодержавной и освобожденской программы даст богатый материал для агитации[416]. Это бесспорно. Бездарность и вредность крестьянской политики самодержавия настоятельно требовали противопоставить ей разумную программу. В ней нуждалась Россия; либерализм мог ее дать, не изменяя основным своим взглядам; но выработка ее совпала с войной против самодержавия, и освободительное движение остановилось на том, что ему тактически было более выгодно.

Этот грех был тем больше, что движение понимало, что делало. В № 67 «Освобождения» была напечатана замечательная статья Струве, в которой он предсказывал революцию[417]. «Политика самодержавия, — говорил Струве, — ведет к революции; революция в раздумье, но ее раздумье на этот раз не может продолжаться долго. С Ахеронтом городских рабочих масс она соприкоснулась и спаялась в исторические январские дни[418]. Если этого мало, она подымет против самодержавия сельские низы. У русской революции есть для этого магическое слово. Это простое и могущественное слово — „земля“. Оно сплотит и поведет сельскую Россию…»[419]. Это страшные слова, потому что они рисовали положение верно. Лозунг «земля» был грозным лозунгом, ибо он был магическим; его революция могла подхватить и постоянно подхватывала. Если бы «освободительное движение» понимало, чем ему грозит революция, оно не стало бы так легко бросать в народ этого лозунга. Оно дало бы программу, которую не сумело дать самодержавие. Но в этот момент пойти этим путем значило бы ослабить себя в борьбе с самодержавием, и «освободительное движение» стало само играть опасную карту земли.

Как движение, претендовавшее быть государственным, оно старалось облечь этот демагогический лозунг в приличную форму. Многие искренно думали, будто отчуждение земли «по справедливой оценке» и дополнительное наделение ею крестьян успокоят крестьянскую тягу к земле и предупредят революцию, ибо произойдут в форме законной и мирной. Наивные люди, которые позднее тоже воображали, что можно будет упразднить монархию и сохранить при этом порядок в стране или сломать дисциплину в войсках, увеличив этим боевые качества армии! Такая реформа, как отобрание земель у помещиков, и не столько самое их отобрание, сколько разделение отобранных земель на глазах у крестьян, доступно было бы только исключительному по силе и престижу правительству. В шестидесятых годах его могло сделать русское самодержавие; да и та реформа была облегчена тем, что благо личного освобождения компенсировало недостаточность земельных наделов. Чтобы могло произойти новое распределение земель, не вызвав споров, поножовщины, мести, нужна была власть, которая бы пользовалась исключительною мощью и доверием населения. А эту реформу хотели провести после того, как престиж государственной власти, иллюзия ее непобедимости были бы в глазах населения подорваны ее капитуляцией! Реформа, подобная той, которую проповедовало «Освобождение», могла быть сделана или исторической властью, или такой жестокой властью, как большевистская, которая не жалеет пролитой крови. Но браться за нее либерализму, взявшему курс на законность и право и сознательно ослаблявшему аппарат правительственной власти в стране, было сущим безумием. Программа аграрной реформы оставалась тактическим маневром, не более. Только соображения тактики позволяли мириться и с теми противоречиями, в которых «освобожденская» аграрная программа стояла к либеральному мировоззрению.

Ведь она прежде всего была экономически явным регрессом. Помещичье хозяйство пока давало лучший урожай, чем крестьянское. Сокращение его площади наносило поэтому ущерб богатству страны, т. е. общему интересу. В 1-й Государственной думе в своей прославленной, но малоудачной полемической речи М. Я. Герценштейн заявил, что мелкое землевладение может быть продуктивнее крупного, и сослался на пример Дании и Голландии. Если бы этот довод для России был правилен, насильственный переход к мелкому землевладению экономически мог быть оправдан. И тогда для этого было бы правильней употребить другие приемы; этой цели вернее служил бы прогрессивный земельный налог, а не отчуждение и раздача земель, при которых помещичья земля всегда рисковала попасть в руки худших и ненадежных хозяев. Но дело не в этом; главное, что для России герценштейновское утверждение еще не было верно, что крестьянское мелкое землевладение не было более продуктивным, напротив. Настоящей задачей момента должно было быть поэтому достижение увеличения его интенсивности. И так как были ясны причины, которые продуктивности крестьянского хозяйства не давали подняться, надо было устранить эти причины. В числе их на первом месте стояла необеспеченность и неполнота крестьянской собственности, зависимость крестьян от общины в области землепользования или даже владения. Но освобожденская программа, ничего не сделав против этого зла, принялась в грандиозных размерах колебать принцип собственности, отнимая земли у законных владельцев. В этом отношении аграрная программа в миниатюре предваряла большевистскую практику; то, что она собиралась сделать с помещиками, т. е. с крупными и средними землевладельцами, в пользу крестьян, т. е. мелких [землевладельцев], большевики сделали с кулаками, зажиточными крестьянами в пользу коллективной «бедноты». Освобожденцы, а позднее кадеты не то из тактики, не то из сантиментального сочувствия трудящимся ставили ставку на трудовое хозяйство против крупного, оправдывая эту вредную тактику примерами Дании и Голландии; они клеймили столыпинскую ставку на сильных. Большевики тоже открыли войну против зажиточных крестьян, ставят ставку на бедноту и оправдывают ее теоретическими преимуществами индустриализованных коллективов землепользования. Словом, в обоих случаях из-за доктрины, а в первом случае — даже просто из тактики разрушали принципы, на которых стояла реальная жизнь, не стесняясь тем, что это наносило ущерб национальному богатству страны.

Кадетская программа смягчала этот последний упрек оговоркой, что отчуждение не коснется образцовых культурных хозяйств. Это только показывало глубину нашей наивности. Как будто в момент передела, разгоревшейся жадности, когда поневоле оказалось бы столько обойденных и недовольных, можно было рассчитывать на уважение к культурным хозяйствам! Образчик того, что бы мы получили, мы могли наблюдать в 1917 году. Шингарев провел закон, по которому земля, которую ее собственник не возделывал, могла принудительно поступить в крестьянское пользование. Цель закона была понятна и выгодна для страны. Правовых устоев закон не колебал, так как во время войны реквизиции были привычны и даже легальны. Но что получилось в результате этого закона? Крестьяне стали разрушать экономии, умышленно ставить помещиков в невозможность на них хозяйство вести для того, чтобы потом в своих интересах использовать новый закон. Можно ли было воображать, чтобы в момент давно желанного