общего передела земель крестьяне стали бы относиться иначе к культурным образцовым хозяйствам?
Справедливо, что некоторые земли не приносили дохода или что их иногда эксплуатировали только крестьянской арендой. Такие земли пощады не стоили. Но в руках государства было могучее средство, которым оно могло с этим бороться: прогрессивный земельный налог и закон об аренде. Вот что тогда было действительно нужно. Достаточно посмотреть, что сделали налоги с землевладением в Англии, как закон оградил квартиронанимателей Франции, чтобы видеть, как многого можно было бы достигнуть этим путем без противоречия с основами права, на которых стоял социальный строй государства. Надо было только иметь мужество идти этим долгим путем. Но тактика освободительного движения этому помешала; она заставила подчиниться воле крестьян, которые хотели отобрать землю помещиков. Требуя этого, крестьяне размышляли, конечно, не об интересах всего государства; они поступали как те ручные ткачи, которые когда-то разрушали полезные для государства машины[420]. Этих ткачей можно было жалеть, надо было им помочь пережить экономический кризис, но во имя их воли нельзя было разрушать ткацкие фабрики. Крестьянская тяга к разрушению помещичьих хозяйств была явлением того же порядка. Уступать ей было недостойно для государства. Но интересы войны с самодержавием освободительное движение на это толкнули.
Как ни старалось движение придать неразумной стихии принципиальную форму, через нее стихия все же проглядывала, и в аграрной программе сказалась ее реакционная сущность, не будущий идеал, а просто наследие печального прошлого.
Эта программа, во-первых, снова воскрешала сословность. Лозунг «Вся земля — крестьянам» имел хорошую прессу. На Западе ему посчастливилось. Я не раз слыхал от французов, которые с самоуверенностью судили о русских делах, будто России необходимы три вещи — республика, федерализм и la terre aux paysans[421]. Если понимать под «крестьянами» то, что понимают на Западе, т. е. просто социальный класс мелких землевладельцев, которые потому, что они мелкие, являлись и земледельцами, этот лозунг означал бы простое предпочтение мелкого землевладения крупному. В этом нет ничего необычного. При известных условиях в такой форме землевладения есть преимущества экономическиеи почти всегда — политические; мелкое крестьянство — оплот порядка в стране. Преуспеяния такого мелкого землевладения государство может добиваться различными способами: покровительством мелкому, налогом на крупное, даже крайней мерой, польза которой еще не доказана, — установлением земельного максимума. Если так ставить этот вопрос, он останется вопросом аграрным, не имеющим связи с сословностью. В России он ставился вовсе не так; в России крестьянство было сословием замкнутым и строго очерченным. Это сословие требовало в свою пользу землю другого сословия. Оно — и это было печальным наследием прошлого — себя противополагало другим сословиям и даже всему государству. Эти сословные предрассудки, сословная рознь санкционировались и поощрялись проектом принудительного отчуждения. Пусть это явилось законной карой передовому сословию, которое само в своих интересах когда-то проповедовало крестьянскую обособленность. Оно и пожинало теперь то, что посеяло. Но прошлые грехи сословия не меняли того, что исходная точка реформы лежала в старых отживших понятиях, а вовсе не в тех идеях, к которым освободительное движение в это время стремилось.
Напротив, этим идеям «аграрная программа» противоречила. Основная идея была в господстве и утверждении права, а какое правовое основание можно было бы подвести под эту реформу? Право есть общая норма, которая для всех одинакова; в этой общности ее оправдание и испытание ее жизненности. На какой общей норме можно было построить отбирание земли у одних, чтобы ее дать другим? Когда большевики стали захватывать фабрики, дома и квартиры, выселять жильцов из их помещений, уплотнять их рабочими, все поняли, что это несправедливость. Но когда речь шла тогда об аграрной реформе, которая строилась на том же самом начале, на неуважении к индивидуальному праву, этого не хотели замечать и признавать. Претензии «помещиков» отстоять хозяйства, сохранить свой уголок клеймили как «помещичьи аппетиты». Правда, тогда утверждали, будто отчуждение не коснется самих усадеб, остановится там, где ему скажет правительство. Но раз было бы признано справедливым, во имя «народной воли», допустить пренебрежение к праву собственника, чем и где можно было бы остановить применение этой воли? Большевистская практика шла по дороге, которую задолго до этого проложила освобожденская аграрная идеология.
Другим началом либерализма была самодеятельность личности и свободное общество. Освободительное движение справедливо восставало против гипертрофии государственной власти в России, требовало раскрепощения жизни. А между тем в области аграрной программы вместо того, чтобы идти этим путем, только направляя естественное развитие хозяйства, вместо того, чтобы использовать для его преуспеяния энергии и личные интересы, чтобы предоставить земле самой находить хозяев, поощрять труд и умелость, карать ленивых и неудачливых, освобожденская программа предоставила государственной власти разделить отобранные ею земли между крестьянами. Она предлагала такую неслыханную гипертрофию государственной власти, которая с идеалами либерализма несовместима. Именно с этой точки зрения неоднократно и красноречиво критиковал нашу аграрную программу Ф. Родичев. И опять любопытно, что освобожденский идеал был развит и осуществлен большевистской властью, которая стала единственным собственником земли и стала управлять этой национальной собственностью по своей системе планового хозяйства.
Свою программу освободительное движение, а позднее Кадетская партия облекли в благовидную форму; они ссылались на право государства в экстренных случаях отчуждать частное имущество на общую пользу с вознаграждением, по справедливой оценке. Если, конечно, нельзя отрицать этого права, когда этого требует общая польза, если в ряде случаев этим принципом можно было разрешать даже старые аграрные споры, что признавал и Столыпин в своей речи во 2-й Государственной думе, то оправдывать этим массовое отобрание земель у одного сословия, чтобы отдать их другому для удовлетворения его воли, при этом к ущербу интересов страны, значило превращать право в злоупотребление им. Это была игра словами. Честнее было бы не ссылаться на этот правовой институт, а просто исходить из принципа о неограниченных правах государственной власти, которая будто бы все может и все смеет, т. е. принципиально становиться на позицию нашего самодержавия, а теперь — большевизма. Потому-то аграрную программу я называю отсталой программой. Она могла сложиться лишь в привычной атмосфере государственного деспотизма, а не в понятиях правового режима. Ее и фактически стали осуществлять большевики, показав этим на практике, к чему привели наши теории.
«Союз освобождения» говорил о вознаграждении по «справедливой оценке». Легальное отчуждение немыслимо без вознаграждения; только оно и дает отчуждению правовую основу. Мы знаем, как по общему праву это вознаграждение в случае «отчуждения» тщательно исчислялось. Но эта была лицемерная ссылка. Недаром, когда речь заходила о вознаграждении за отобранную землю, это исчисление сразу менялось. М. Я. Герценштейн всегда заявлял, что справедливая оценка будет ниже рыночной стоимости. Эту мысль воспроизвел позднее кадетский аграрный проект. Если государственная власть всемогуща, она может, конечно, предписать и подобный порядок, точно так же, как может отобрать землю и без вознаграждения. Единственно, чего государство сделать не может, — это превратить в справедливость то, что, по существу, несправедливо. Тот, кто с помощью государства приобретал землю по рыночной цене и у кого потом ее отберут по так называемой «справедливой», не может считать этого справедливым. Когда сейчас большевики отнимают хлеб у крестьян и платят им по такой справедливой оценке, которая ниже рыночной, то это всех возмущает; но они опять-таки осуществляют en grand[422] только то, что мы сами в свое время затеяли.
Защитники освобожденской аграрной программы с торжеством указывают, что эта мера после войны[423] была принята в нескольких европейских государствах. Здесь путаница слов и понятий. Государство может принимать общие меры; может национализировать всю земельную площадь; может установить для всех ее максимум, предоставляя землевладельцу избыток земли ликвидировать, хотя бы в условиях спешности. Применение этих мер после войны основ социального строя не колебало. Но в России освободительное движение его поставило как отобрание земли у класса помещиков в пользу крестьянства. Никакой правовой основы для этого не было; было лишь желание самих крестьян. Но того, чего действительно хотели крестьяне, не могло бы сделать ни одно государство; это могла сделать одна революция.
Крестьяне думали не о максимуме на земельную площадь, не о запрещении на нее личной собственности, как это воображали социал-революционеры, не об обязательных способах ее эксплуатации; они находили, что земля их бывших помещиков должна им перейти потому, что когда-то помещики ими самими владели. Это казалось для них нормальным окончанием старых крепостных отношений. В этой идее, продукте незабытого крепостничества, отрыжке старой сословной России, родившейся в темных головах сельского общества, их стали поддерживать либеральные партии, которые вели борьбу за начала свободы, права и равенства. Для оправдания этой реформы нельзя было ссылаться ни на одно из этих начал, а только на