Но такая позиция не соответствовала идеологии «освободительного движения». Низвержение самодержавия стояло для него на первом плане; свою внутреннюю тактику оно переносило в Европу. Оно старалось и здесь поддерживать убеждение, что единственный враг России есть ее правительство; всякое слово в пользу его казалось преступлением перед родной страной. Освободительное движение не прошло школы, которую теперь прошла эмиграция, и могло верить в искренность заступничества со стороны наших «друзей». Оно не оскорблялось несправедливыми нападками на русскую власть, не понимало, что под ними скрывается презрение к стране, которая эту власть переносит. Оно их объясняло горячим сочувствием нам. Освободительное движение осталось на позиции безусловного противоположения власти и общества, на утверждении, что страна за свою власть, как за врага, так же не ответственна, как сейчас русские беженцы не ответственны за большевиков. Этому издавна учили революционные эмиграции. Но теперь к общему хору нападок на русскую власть молчаливо присоединилось либеральное «Освобождение». Напрасно мы стали бы искать в нем возражений иностранцам, опиравшимся на нашу революционную прессу. Этим оно солидаризировалось с ней. Стоит посмотреть, как «Освобождение» без возражений перепечатывало вздор, который в европейской прессе писался по поводу 9 января [1905 года], чтобы видеть, что в либеральном понимании несправедливые удары по русскому правительству не задевали России, а только выражали сочувствие ей. Это один пример из многих других. Русский либерализм ради главного фронта жертвовал всем.
Результатом было фантастическое непонимание Европой того, что происходило в России. Либеральные политики Франции чуждое им самодержавие презирали, веря всему, что против него говорится. Но отказываться от него, как от союзника, они не желали. Они совмещали официальную дружбу со скрытым неуважением, как теперь обнаруживает французская мемуарная литература. Это отношение подобно тому, которое создалось сейчас с большевиками. В таком отношении иностранцев к старой России русский либерализм несет свою долю вины, а результаты этого мы на себе испытали.
Чем, как не непониманием, можно объяснить радость союзников, когда они узнали про крушение монархии в феврале 1917 года? Как ни осуждать старый режим, его падение во время войны было гибельно для ее успеха. Но Европа и Франция были о нем гораздо худшего мнения, чем были мы сами, и легкомысленно радовались, что «царизма» более нет. Большевистская власть и ее зверства нашли позднее если не прямую защиту, то попустительство именно в левых «свободолюбивых» рядах; этот лагерь был убежден, что советская власть не может быть хуже царизма. Те из нас, которые против этого возражали, каково бы ни было их прошлое, заносились в ряды малодушных, которые революции испугались и либеральному знамени изменили. Передовой лагерь Европы был в этом так убежден, что, когда в Политическом совещании во время Версальской конференции мы выступили одним фронтом с представителями старого режима, это вызвало смущение и подозрение[432]. Либеральная Европа ради России боялась призрака возвращения к старому.
Практического значения это иметь не могло. Европа не могла нам помочь в борьбе с большевиками; истощенная и утомленная войной, она была для этого слишком слаба, если бы даже и захотела большевизм уничтожить. Если бы мы были для этого достаточно сильны, она была бы с нами, где бы сочувствие ее ни лежало. Политика определяется интересами; со страной считаются в лице тех, кто ей управляет, а не тех, кто из нее убежал. Когда большевики укрепились, им все простили, как простили все Муссолини, простят и Гитлеру, если он победит. Но даже в то переходное время, когда большевики еще не принимались всерьез и вера в нас, как представителей настоящей России, потеряна не была, то давнишнее заграничное представление о старой России, которое мы сами о ней создавали, сочувствие всем жертвам «царизма», готовность за них против нас заступаться, напоминание нам наших же слов о прежних порядках мешали нам защищать ее справедливые интересы. Если результаты нашего доброжелательного отношения к Ахеронту нам пришлось испытать очень скоро, уже после 1905 года, то за нашу политику с «национальностями» нам пришлось расплачиваться много позднее, уже после революции, когда Россию стали рвать на куски.
Было бы ошибочно из этих слов заключить, что я мечтаю о восстановлении прежней Великой России в границах 1914 года. Можно жалеть о том, что случилось, без затаенной надежды на возвращение старого. Не жалеть этого старого я не могу. Было время, когда отпадать от России никто не хотел, ни Польша, ни Финляндия, ни прибалтийские государства. Это показывает, что единство разноплеменной России держалось не только на силе. Нельзя не жалеть, что этими настроениями мы не сумели для общего, в том числе и этих народностей, блага воспользоваться. Чем могла бы быть Россия при хорошем управлении ею! Но раз появились причины, которые заставили ее народности пожелать и охранять свою независимость, с этим надо мириться, как с заслуженным последствием нашей собственной неумелости. И если я жалею о том, что это случилось, то не скорблю, что поправить это теперь невозможно. России не нужно увеличения ее территорий. Мы полезнее этим народностям, чем они смогут быть нам. Только если бы эти новые государства сами по каким-либо новым причинам пожелали бы соединиться с Россией, вопрос об этом мог быть поставлен. Россию интересовать в будущем будет одно — судьба в новых странах ее собственных национальных меньшинств. К этому она, как и все страны Европы, конечно, равнодушна не будет, когда будет иметь для этого достаточно сил.
Но развивать этого я сейчас не хочу. Я только вспоминаю о прошлом. История национального вопроса в России — иллюстрация ошибок как власти, так и ее победителей — либерального общества. Как во всем, их борьба между собой оказалась причиной нашей политической катастрофы.
У «освободительного движения» в самом разгаре его появился новый непредвиденный и сильный союзник. Японцы нам объявили войну[433]. Каждая война сугубою тяжестью ложится на власть, тем более на нашу, которая была повинна и тем, что войну сама провоцировала своей неумелостью, и тем, что готова к ней не была. Эта война, грозившая нам потерей влияния на Дальнем Востоке, выгонявшая нас из Тихого океана, была началом тех дальневосточных потерь, которые мы сейчас при большевиках наблюдаем. Сейчас наше либеральное общество к этим потерям очень чувствительно. Тогда было другое. Японцы казались нашим союзником против самодержавия, и на их нападение либеральное общество ответило почти сплошным «пораженчеством».
Я не думал, что кто-нибудь помнивший это время это бы настроение стал отрицать. Но я ошибся. Самые представительные фигуры тогдашнего либерального лагеря с этим решительно не согласны. «Пораженцами тогда были не мы», — заявляли «Последние новости» в 1928 году[434]. В январе 1934 года они же пишут: «П. Н. Милюков и его пресса с самого начала Японской войны стали на „определенно оборонительную точку зрения“»[435]. Наконец, в № 57 «Современных записок»[436] уже сам П. Милюков отрицает пораженческое настроение русского либерального общества в 1905 году и думает, что я о других судил только по себе самому[437].
Пораженческие настроения отдельных индивидуальностей, конечно, не имеют значения; я говорил об общем настроении тогдашней либеральной общественности. И продолжаю утверждать, что оно было тогда пораженческим и что сам Милюков не представлял исключения.
Конечно, надо согласиться в словах; я не предполагаю, что легальная пресса этого времени могла открыто радоваться победам японцев. Ясно, что во время войны этого не бывает; либеральная пресса, как теперь говорят «Последние новости», занимала определенно оборонческую точку зрения и даже за наши неудачи изливала патриотическое негодование на правительство. Иначе быть не могло. Дело не в том, что писалось в легальной прессе этого времени, а в позиции, которую либеральное общество занимало и которая определяла его поведение, слова и даже молчание. Надо только не скрывать того, в чем признаться не хочется.
Позднейшие события либерализм от пораженчества излечили. В эпоху Великой войны[438] либеральная оппозиция не подумала использовать внешние затруднения для борьбы с «ненавистною» властью. И сейчас, в эмиграции, внешние унижения Советской России воспринимаются большинством как несчастие, и только исключения желают победы над ней Японии, Польши или Германии. Даже предположение, что в самой России, может быть, ее разгрома желают, как единственного выхода из-под советского гнета, не превращает перспективы русского поражения в радость от удара по власти Советов. Пораженческие настроения стали настолько чужды либерализму, что он не только негодует, когда их видит в других, но стал отрицать их и в своем прошлом. Но я не понимаю, зачем это делать? Пораженческую страницу истории нашего либерального общества нельзя ни уничтожить, ни скрыть. Правильнее стараться ее объяснить.
Пораженчество, как его ни осуждать, не исключительно русское настроение и не только определенной эпохи. В разных степенях оно существовало издавна и всюду. Маленький Герцен («Былое и думы»), узнав, что бывший у его отца в гостях французский эмигрант сражался в русской армии против Наполеона, не мог скрыть удивления: «Как вы, француз, и сражались против Франции?» Эмигрант оказался достаточно находчив, чтобы похвалить мальчика за его «патриотические» чувства. После ухода гостя отец, конечно, сделал сыну разнос: «Не говори о том, чего не понимаешь». Это был единственный правильный совет. К сожалению, отец на нем не удержался и объяснил, «что из любви к Франции этот господин сражался против узурпатора Наполеона». В этом объяснении маленький Герцен, конечно, не мог понять ничего. Пораженчество требует сложной идеологии, которая доступна не всем.