Власть и общественность на закате старой России. Воспоминания современника — страница 81 из 128

бы покрывать все, что захотят представители «воли народа». С властью надо было заключать соглашение на почве взаимных уступок, принимая в уважение ее силу, а может быть, и предрассудки. «Освободительное движение» с самодержавием соглашений не допускало. Но самодержавия больше не было. Конституционная монархия была тем, чего хотел либерализм и что ему самому было полезно, чтобы его не унес революционный хаос. Если Бисмарк прав, что основа конституционной жизни есть компромисс, то компромисс с конституционной монархией становился не изменой, а единственной разумной политикой. И соглашение с монархией в тот момент было тем легче, что она сделала то, что было для этого нужно. Она согласилась на конституцию, закрепив ее манифестом. Наконец, во главе правительства она поставила Витте. Мог ли быть более знаменательный выбор?

Нельзя было в то время ждать и даже желать министерства «общественных деятелей». Как мог бы государь вручить власть человеку, ему незнакомому, не имевшему опыта государственной деятельности, который с ним раньше боролся? Подобный шаг был возможен в случае капитуляции, как это в 1917 году сделал Николай II, отрекаясь от трона и назначая князя Львова премьером. В 1905 году положение было другое; правительство не было свергнуто. В обществе не было общепризнанных лидеров. Сама общественность не могла желать стать правительством. Общественным деятелям нужно было еще проходить школу управления государством; ее нельзя было начинать в такое трудное время лицом к лицу с торжествующей революцией. В лучшем случае можно было желать привлечения к правительству общественных деятелей, но главою правительства мог быть только представитель бюрократии. А в такой комбинации назначение Витте было лучшим, которое можно было придумать.

По своим государственным дарованиям он был крупнейшей фигурой этого времени. Никто из прославленных общественных деятелей не мог выдержать сравнения с ним. Его недавняя победа в Портсмуте дала лишний пример этих качеств, создала ему европейский престиж. При прочих равных условиях это давало ему преимущество.

Но этого мало; Россия нуждалась в реформе, а Витте был реформатором по натуре. Если он и был осторожен, то смелость и новизна его не пугали. Коренные недостатки нашего строя он понимал; был давнишним сторонником либеральных реформ и основной реформы — крестьянской; пытался их проводить еще при самодержавии. При нем конституция должна была быть средством преобразования России, а не способом борьбы с революцией.

В глазах либеральной общественности у Витте был один недостаток: он был сторонником самодержавия. Но самодержавие для него не было идолом. Он был за самодержавие, пока считал его полезным России. Он признал, наконец, самодержавие более невозможным и в докладе 17 октября [1905 года] рекомендовал конституцию[714]. Этим он связал свою судьбу с манифестом. Союз его с либеральной общественностью становился для него обязательным. В ней была единственная опора его. Государь его не любил и назначил его против воли. Витте и либеральное общество могли быть полезны друг другу, без чего нет прочных союзов.

Зато для борьбы с революцией Витте был лучше поставлен, чем наши общественные деятели; он ей ничем не был обязан, не был с ней связан ни прошлой работой, ни соглашением. Его нельзя было упрекать в измене, если он с ней разойдется. Грозящую революцию он мог превратить в эру либеральных реформ, при поддержке либеральной общественности мог справиться и с нашей реакцией. Если не хотеть революции, то для либерального общества назначение Витте было лучшим исходом, чем кабинет общественных деятелей.

Я буду позднее говорить о приеме, который оказала наша общественность попытке Витте сблизиться с ней. Ее политическая неумелость проявилась тогда с поразительной яркостью и, к несчастью, не в последний раз. Но, чтобы не делать потом отступлений, остановлюсь на частном вопросе, на отношении общества к борьбе с революцией. Если вспомнить, какая тонкая преграда отделяла тогда Россию от торжествующей революции, то позиция того либерального общества, которое само претендовало стать властью и должно было быть опорой ее, показала, чего можно было от него ожидать.

* * *

Борьба с революцией, конечно, не могла вестись в прежних формах. От либерального общества нельзя было требовать, чтобы оно одобрило борьбу с революционными настроениями мерами устарелых законов и произволом властей. Хотя после большевистской полиции, следователей и судебных властей действия наших охранок, жандармов, тем более военных судов кажутся верхом беспристрастия и гуманности, они были все-таки позорным пятном на старом режиме. Но Манифест 17 октября в это внес изменения. Свобода слова, собраний, союзов, неприкосновенность личности, требование законности во всех мероприятиях власти открыли в России новые условия для борьбы за идеи и утопии революции. Революционные партии получили способы отстаивать свои идеалы. Успех этих партий в Европе показывает, что они не бессильны в этой борьбе. И тот же опыт Европы показывал, что либеральные правительства против революции не беззащитны, даже не прибегая к приемам самодержавия.

В 1905 году вопрос был сложнее. Революционная атака на существующий строй началась в старых условиях жизни. Она по необходимости велась тогда путем беззаконий и даже насилий. В свое время приятие их сближало либерализм с революцией. Бывают законы, которых нельзя соблюдать. Таковы, например, были законы, определявшие положение старообрядцев и иноверцев; нельзя было осуждать тех, кто им не подчинялся. Таково же отчасти было правовое положение и политических иноверцев. В таких условиях беззаконие и для них было нормальным исходом. Стоит ли настаивать на этом теперь, когда большевики стали «законодателями»? Манифест 17 октября осудил этот порядок; он должен был изменить приемы борьбы с врагами правительства, дать долю свободы даже революционным утопиям. От этих «завоеваний» либерализм не мог отказаться.

Но это требовало времени, а революция не дожидалась. Обещания манифеста побудили ее удвоить усилия для полной победы. Насилия революции увеличились. Под названием «явочный» или «захватный» порядок разрешались и аграрный, и социальный вопрос; удалялись помещики из имений, отнималось управление фабрикой у хозяев. Для свержения государственной власти подготовлялось восстание, формировались и вооружались «дружины». Окрыленная успехом революция готовилась к открытой схватке с исторической властью.

Никакая либеральная власть этого допускать не могла. Манифест это знал. Объявляя новый порядок, он требовал одновременно решительных мер против самоуправства[715]. Надо сопоставить манифест с первым обращением к народу Временного правительства, чтобы ощутить разницу между законною и революционною властью. В 1917 году правительство восхваляло «успехи столичных войск и населения» над «темными силами старого режима», хотя успехи были военным «бунтом» и начались с убийства офицеров. Ни одним словом правительство не рекомендовало стране воздерживаться от дальнейших революционных успехов, соблюдать порядок и подчиняться законам и власти[716]. Не потому, чтобы правительство хотело «углубления» революции, но потому, что, как правительство революции, оно в беззакониях видело суверенную «волю народа». Оно не посмело опубликовать Высочайший указ о назначении князя Львова премьером; не хотело даже внешне соблюсти преемственность власти. В 1905 году, к счастью, в России революции не было. Правительство Витте было правительством законного государя, который обещал реформы России, но с насилиями революции считал долгом бороться.

Какое же отношение могло быть у зрелой общественности к такой позиции власти?

Общественность порвала с Витте не на этом вопросе; разговор до него не дошел. Но первая встреча Витте с официальным либерализмом не осталась без влияния на революцию. Если бы Витте получил принципиальное право рассчитывать на поддержку нашей общественности, надеждам революции был бы положен предел. Но когда либеральное общество отказало Витте в поддержке, поставило ему и со своей стороны революционные ультиматумы, оно этим революцию окрылило.

Но хотя в разговорах с Витте не было речи о борьбе с революцией, вопрос стал сам собой. Революция энергично атаковала; «захватное право» стало «бытовым явлением» этих месяцев. Не сделавшись властью, представители общества избежали рокового для них испытания принимать самим меры борьбы с революцией. Но сохранили ли они хотя бы нейтралитет?

Нейтральными они не остались. В прессе, заявлениях ответственных лиц, постановлениях, резолюциях, обращенных к власти, либеральное общество высказывалось с не оставляющей сомнения ясностью. За насилия революции оно обвиняло правительство, которое медлило с осуществлением обещанных манифестом реформ и осмеливалось сопротивляться воле народа. «Явочный порядок» никем не отвергался в принципе. Более или менее все ему следовали. В прессе помещались серьезные статьи по вопросу, имеет ли вообще правительство право после манифеста издавать новые законы? Было мнение, что все законы, которые противоречат обещаниям манифеста, не подлежат исполнению. Не революционеры, а умеренные, иногда консервативные органы прессы не соглашались признавать новые «Правила о печати»[717]; из принципа они не исполняли формальных требований о «собраниях»[718]. Ограничения свобод признавались превышением власти. Как при таком понимании можно было осуждать «революцию»? Стоит перелистать любую газету этого времени; она напоминает прессу войны. Как и тогда, на все были две мерки: на одной стороне были «зверства», на другой — «героизм». Моральную поддержку либеральное общество оказывало революции, а не тем, кто с нею боролся.