Власть и общественность на закате старой России. Воспоминания современника — страница 89 из 128

Наша «интеллигентская общественность» была убеждена, что весь народ на это уже способен, и требовала четыреххвостки. Это убеждение доказывало не политическую зрелость народа, а только наивность и иллюзии этой общественности. Но когда конституцию признали и стали отстаивать не теоретики, а серьезные государственные люди, как Витте, а позднее — Столыпин, то это лишь потому, что они видели в России разумный общественный слой, с которым самодержавная монархия может без опасности для государства разделить свою власть.

В их глазах таким слоем было русское земство. Это издавна было мнением передовой бюрократии, начиная с Лорис-Меликова и кончая Святополк-Мирским. Оно совершенно естественно. У земства был хотя бы ограниченный опыт практического управления государственным делом; земство представляло почти все население. Конечно, части населения были представлены в нем не пропорционально их удельному весу; были обижены крестьяне, промышленный капитал, еще более — интеллигенция, не говоря уже о том, что большая часть России земства еще не знала[777]. Но все это можно было исправлять постепенно.

Жизнь уже давно исправила многие несправедливости Земского положения [1890 года]. Какой реванш брала себе интеллигенция в роли третьего элемента! Не имея на выборах голоса, этот третий элемент только потому, что практически работал и дело действительно знал, стал вдохновлять всю земскую деятельность. А земская работа, в свою очередь, воспитывала этот третий элемент в более трезвом понимании того, что нужно и, главное, можно. Потому избирательный закон в Государственную думу мог быть построен на земской основе со всеми теми изменениями, на которые указывал опыт.

Витте последовал очень старой традиции, когда опору для конституции стал искать в земстве. Это не было противоречием его знаменитой земской записке, он только логически завершил ее мысль. Пока он надеялся сохранить самодержавие, он не хотел развития земства. Когда же самодержавие себя упразднило, будущая конституция естественно должна была вырасти из земства. Витте допустил только одну основную ошибку. Он принял за земство земские съезды.

Это было ошибкой простительной. Бюрократия была так далеко от нашей общественности, что в ней не различала оттенков, как общественность не умела видеть их в среде бюрократии. А главное, сама общественность разобралась в этом только гораздо позднее.

Я в прошлых главах указывал происхождение и историю земских съездов.

Сейчас меня интересует другой вопрос: в какой мере съезды выражали политическое настроение земства?

С течением времени их соотношение изменилось. Первый съезд 1904 года близко подходил к общему настроению земства, по крайней мере передовой его части. Он охватывал фронт от Шипова до Петрункевича; объединившись на необходимости «представительства», он объединился и на отрицании революции, т. е. Учредительного собрания. На этом съезде раскола не произошло потому, что все дорожили земским единством, что на нем была принята земская линия. Потому этот съезд принципиальных возражений со стороны других земских групп не встретил. Даже те земцы, которые за съездом не пошли, как, например, группа Самарина, которую Шипов тщетно звал за собой, против съезда борьбы не повела. Она осталась лишь в стороне. Но это продолжалось недолго.

После второго февральского съезда земские руководители получили формальное право считать съезды действительным представителем всего русского земства, а между тем именно тогда начинался раскол. Интеллигентская общественность сначала на банкетной, а потом на «союзной» кампании стала выкидывать более левые лозунги: четыреххвостку и Учредительное собрание; под влиянием их усилилось полевение съездов. В результате те, кто в ноябре 1904 года был только меньшинством Земского съезда, на третьем съезде в апреле от него совсем откололись. А в июле 1905 года «земцы-конституционалисты» формально слились с Союзом союзов. А полевение съездов заставляло самые земства «праветь». Так они шли в разные стороны и расходились все больше.

В полной мере это обнаружилось гораздо позднее. Переворот 3 июня 1907 года был ставкой Столыпина на рядовое русское земство. Настолько к этому времени изменилась его физиономия! Во время войны Земский союз, наследник земских съездов, сам уже боялся земских собраний[778]. Попытки правительства сноситься с губернскими земствами без посредства Союза рассматривались как покушение взбунтовать земства против его представительства. У меня был личный опыт этой боязни. В 1916 году Прогрессивный блок Думы решил легализовать Городской[779] и Земский союз[780]. Было, конечно, ненормально, что учреждения, тратившие сотни миллионов государственных денег, не были никем легализованы и составляли государство в государстве. Мне был поручен доклад о легализации Земского союза. Помню, как кн[язь] Львов и Д. М. Щепкин настаивали передо мною, чтобы был легализован не только порядок, но и выбранный на частном собрании Главный комитет Земского съезда. Тщетно я указывал им, что это было бы юридическим уродством, что организацию нужно поставить на каких-то «принципиальных общих началах», что нельзя «навязывать» данный состав Комитета. Они признавались, что допустить новые выборы значило бы разрушить все дело. Революция избавила нас от публичного обсуждения этой странной претензии[781].

В 1905 году расхождение так резко быть не могло, но принимать съезд за земство было все-таки опасной ошибкой. Этому были самые непреложные доказательства. Так, в своей книге о прекрасном русском человеке, попавшем, к несчастью, на неподходящее для него амплуа, о кн[язе] Г. Львове, Т. И. Полнер передает, что после 17 октября Тульское земство послало адрес государю с благодарностью за манифест и одновременно депутацию к Витте с обещанием ему земской поддержки[782]. На земском собрании это постановление было принято единогласно[783]. Вот, значит, каково было настроение земских собраний. А между тем на Земском съезде в Москве Тульское земство было представлено князем Львовым, т. е. членом той самой делегации, которая ездила ставить Витте свой ультиматум. Как в этих условиях мог кн[язь] Львов представлять собою Тульское земство? Оно его никогда не выбирало, но он оказался представителем его по желанию своих единомышленников. Витте не знал этих подробностей. А такие курьезы, как львовский, были не единичны; когда они обнаруживались, они никого не смущали; либеральное направление признавало за собой монополию представлять нашу общественность.

Съезд собрался 7 ноября, в годовщину первого съезда, состоявшегося — странно было это представить — только за год до этого. Был ли выбор этой даты случайностью или организаторы не могли побороть в себе соблазна подстроить это совпадение для эффекта, не имеет значения. Это был последний съезд русского либерального земства, похороны его политической роли. Он и блеснул «прощальной красой»[784]. Съезд был выше среднего русского земства, был его отборной элитой. Россия не знавала более блестящего собрания; оно сделалось откровением и для нее самой, и для Европы. В съезде русское общество само собой любовалось. Казалось, что Россия созрела для конституции, если у нее мог оказаться подобный парламент. Съезд был сюрпризом и для Европы, которая тогда «открывала» Россию, как продолжает открывать ее и поднесь. Ф. Ф. Кокошкин рассказывал мне, как земцы поразили корреспондентов Европы, какие похвалы они им рассыпали. Это понятно: внешнего блеска было больше, чем нужно. Я по-прежнему сидел за столиком, где велся отчет заседания, и мог наблюдать все очень близко. Для тех, кто сущность государственной жизни видел в парламенте, в речах, в искусстве парламентской техники, Земский съезд оказался на высоте положения. Он был парламентом первого сорта. Русская общественность как бы выдержала публично экзамен. С. А. Муромцев, председатель божьей милостью, в председательствовании нашел свое подлинное призвание и был общим голосом, после первого опыта, намечен председателем будущей Государственной думы. Ф. Родичев с его даром зажигать даже холодные сердца пафосом благородных идей. Ф. Врублевский, речи которого, независимо от содержания, слушались как великолепная музыка в изумительном исполнении. Ф. Кокошкин, который не мог произносить половины букв алфавита, с крикливым акцентом, со смешными усами à la Вильгельм II, и который немедленно захватывал всех мастерством аргументации, делая ясными самые сложные вопросы. Да и они ли одни? Все это сливалось в картину такого таланта и блеска, что с таким парламентом Россия, казалось, могла спать спокойно.

Но ни прессе, ни публике, ни самому Земскому съезду не хватало понимания настоящей задачи момента. Она была не в устройстве показного парламента. Задача была труднее и глубже. Культурная общественность была только поверхностным слоем. Русский народ мог быть великолепным материалом в умелых руках; предоставленный самому себе и своему вдохновенно, он мог показать себя дикарем. Программа передовой общественности, т. е. превращение России в правовую страну, была для государства спасительной. Но народ ее еще не понимал, его надо было для этого воспитывать и даже перевоспитывать. Самодержавие довело страну до общего недовольства и взрыва. Тем более в этот момент нельзя было оставить народ без руководства и преклоняться перед его стихийною волею. Задача момента была тогда именно в том, чтобы при переходе России на новые рельсы не допустить победы антигосударственных сил, которые революционная демагогия хотела использовать для торжества революции. Не общественность создала эти силы, но она должна была помочь с ними справиться. Без ее помощи победа над ними была бы победой «чистой реакции». Но чтобы их одолеть, было нужно не продолжать борьбу с властью до полной победы, а скорее заключить соглашение с ней. Этого общественность не понимала. При страшных событиях 1905 года она обнаружила ту детскую радость, которую показывает ребенок при ви