[65].
Мадзини отнесся к Парижской коммуне более мрачно, сочтя ее антинациональным и фрагментарным автономистским движением, которое должно было привести и привело к катастрофе, когда «священное слово Родина [оказалось] вытеснено жалким культом местных материальных интересов»[66]. Гражданская война во Франции приводила его в ужас. В своем преклонном возрасте он словно видел, как рушится мир, когда Рим был захвачен пьемонтской монархией, а французское республиканство разрывалось на части. Маркс и Интернационал, соглашался он с Фавром, являлись частью проблемы. Маркс был «немцем, маленьким Прудоном, капризным, злобным, рассуждающим только о классовой борьбе». В 1872 г. раздражение и озабоченность тем, что трудящиеся могли соблазниться «принципами материализма и анархии», привели к открытому обвинению в «Современном ревю». «Движущим духом [Интернационала], – писал Мадзини, – является немец по имени Карл Маркс – человек, не допускающий возражений, завистливый, лишенный какой-либо искренней философской или религиозной веры и по натуре более склонный, боюсь, к злобе… нежели к любви, ум которого – отточенный, но едкий – напоминает Прудона». Далее Мадзини утверждал, что «только рациональный метод организации рабочего класса Европы будет принимать в расчет священность национальности», и заявлял, что отказался присоединиться к Интернационалу, потому что тот нарушал данный принцип[67]. Неудивительно, что Маркс рассмеялся в ответ на высказывание американского журналиста о влиятельности Мадзини, объяснив, что итальянец «отстаивает всего лишь старую идею о республике для среднего класса». В 1875 г., после смерти Мадзини, Маркс назвал его «самым непримиримым врагом Интернационала».
Борьба Мадзини и Маркса важна, поскольку принципы, которые они отстаивали, – национальность, с одной стороны, и коммунистический интернационализм, с другой – легли в основу начавшегося в 1917 г. соперничества между Вудро Вильсоном и Лениным за лидерство в постимпериалистическом мире. Однако история редко развивается по прямой, и в действительности обе идеологии утратили популярность после расцвета в середине века. Мы уже говорили о том, как Парижская коммуна разочаровала стареющего Мадзини: еще в 1861 г. он писал, что «мы низвели священный принцип национальности до озлобленного национализма». Даже в Италии популярность Мадзини после его смерти пошла на спад; по иронии судьбы Вудро Вильсон, отдавая дань памяти Мадзини в Генуе, проявил к нему больше внимания, чем родная страна[68].
Одна из причин, по которой Мадзини лишился былой славы, заключалась в расколе между ним и социалистами. Другая состояла в том, что в десятилетия после Первой мировой войны все тяжелее становилось отстаивать благотворное, мирное влияние национализма. В Германии он породил новую угрозу, Рейх Бисмарка, вступивший в драматическую борьбу с Францией. Эскалация гонки вооружений сказалась на бюджетах всех ведущих держав. Мадзини, кроме того, удивительно расплывчато высказывался о том, какое приложение могут найти его идеи в этнически гетерогенных регионах Восточной Европы: иногда он вскользь упоминал о «славянско-румынско-эллинской конфедерации на руинах Турецкой империи», как будто национальная независимость требовалась только венграм и полякам[69]. В Юго-Восточной Европе, по его мнению, должны были подняться сербы и венгры, запустив таким образом «восстание дюжины народов» против деспотизма Австрии и Турции. Однако к 1880-м гг., с появлением независимых государств, стало ясно, что в регионе, ныне известном как Балканы, новые нации были готовы вступить в войну друг против друга.
Кроме того, существовала экономическая проблема: в случаях Италии и Германии националистская программа влекла за собой объединение и смешение – образование более крупных государств и более крупных рынков из мелких, в то время как в Восточной Европе эффект был прямо противоположным – фрагментация рынков и умножение границ, а также возникновение других препятствий для взаимодействия. К концу XIX в. широкое распространение приобрел аргумент, изначально выдвинутый против принципа национальности английским историком лордом Эктоном в знаменитом эссе 1862 г. на эту тему. Эктон защищал империю как оплот гражданского общества в противовес деспотизму правления большинства, как политику, которая «включает различные национальности, не притесняя их», и настаивал, что «теория национальности… это шаг назад в истории». Все больше либералов соглашались с ним, поднимая вопрос о национальной дискриминации в Центральной и Восточной Европе, дискриминации между большими и малыми нациями, нациями «историческими», как Венгрия и Польша, и неисторическими, такими как словаки, сербы и рутены[70].
Ситуация с марксистским интернационализмом была ничуть не лучше. Централизованный революционный социализм, поддерживаемый Марксом, в 1880–1890-х гг. оттеснил анархизм, децентрализованный вариант власти рабочих под предводительством русского Михаила Бакунина. До своей смерти Марксу удалось спасти Интернационал, переехав в Нью-Йорк, где его не могли захватить сторонники Бакунина. Идеи анархизма процветали в рабочей среде как в Южной Европе, так и в обеих Америках. В России теория марксизма уступила место анархистскому террору 1880-х, распространившемуся затем по всей Европе, во многом при помощи агентов-провокаторов из тайных полиций разных государств. Анархисты были интернационалистами, но чурались идеологических рассуждений и любой постоянной структуры. На Международном съезде анархистов 1907 г. в Амстердаме участники несколько часов спорили о том, следует ли анархистам вообще стремиться к какой-либо организованности, а когда все же учредили международный комитет, он просуществовал еще меньше Интернационала Маркса. После серии убийств и взрывов, организованных группами, наводненными а подчас и организованными шпионами из тайной полиции (тема блестящего романа Г. К. Честертона «Человек, который был четвергом, 1908), анархизм был также дискредитирован и к началу XX в. как ветвь революционного социализма оказался в меньшинстве. Тем временем социал-демократические партии в кайзеровской Германии и Австро-Венгрии пришли к парламентаризму, как и Лейбористская партия в Соединенном Королевстве. Ведущий обозреватель по делам международного левого крыла той эпохи журналист Джон Рэй отмечал в 1901 г.: «Революционный социализм, становящийся все более оппортунистическим в последние годы, постепенно утрачивает былой пыл и низводится до изворотливого государственного социализма, устраивая в Парламенте битвы за незначительные, хотя и все равно вредоносные, изменения в существующем общественном укладе взамен старой войны до победного конца против нынешнего общества в любой форме»[71]. Маркс обратился к марксизму, обширной, но податливой идеологии, которую мощные социал-демократические партии, например в Германии и Австрии, воспринимали как способ анализировать современный капитализм, а не как руководство к революционным действиям. По мере того как социалистические партии получали представительство в парламентах, перспектива революции меркла. Их интернационализм превращался в пацифистскую ветвь международной политики. Сам Маркс, критиковавший старые мирные движения, однажды заявил, что «Международное товарищество трудящихся было мирным конгрессом, так как объединение рабочих из разных стран означало невозможность войн между странами». Тем не менее начало войны 1914 г. продемонстрировало ограничения социалистического интернационализма[72].
Фактически все три основных направления радикального интернационализма середины XIX в. пошли по схожему пути: от изначального оптимизма и воодушевления до определенного политического успеха к трудностям, которые не смогли преодолеть, а затем до тупика или стагнации. Всех их оживляла и поддерживала враждебность к планам реставрации в Европейском Концерте и убежденность в том, что должен существовать лучший способ управления делами на континенте, способ, подразумевающий распространение политической осознанности и глобальных связей, обеспечивающихся торговлей и сообщением. Однако они разделяли и общие ошибки: тенденцию недооценивать политические трудности, с которыми им приходилось сталкиваться, и чрезмерную уверенность в том, что перемены, происходящие в истории, будут им способствовать. Они неверно воспринимали политические задачи, стоящие перед современным государством, крепость дипломатии и агрессивность национализма. Фритредеры и пацифисты были потрясены воинственностью общественного мнения и возвратом к протекционизму в конце века; Мадзини предполагал, что националисты разделяют его ценности в борьбе за гуманность, однако у Бисмарка или Кавура не было времени на подобные сантименты. Маркс и его последователи считали голосование отвлекающим маневром, а классовую солидарность более мощной силой, чем этика или национальная лояльность, однако европейские рабочие хотели голосовать и были готовы к борьбе. По мере того как в Европе консолидировался национализм, а государства скорее укреплялись изнутри, чем распылялись вовне, возникло новое направление интернационалистской мысли и образа действия, более практическое и менее революционное. Оно признавало неизбежность конфликтов и искало пути их смягчения через открытие новых, более мирных процессов; оно предлагало более систематическую философию правления и – впервые – системный подход к формированию интернациональных институтов. Иными словами, хотя формы интернационализма, описанные выше, имели в будущем огромное идеологическое влияние, движение к международному управлению в конце XIX в. свелось, скорее, к поиску компромиссов между державами, а не к их объединению.