Власть над миром. История идеи — страница 77 из 90

еме современных технологий. Они предпочитали не вспоминать о ключевых решениях, принятых государствами, на которых базировалась вся концепция, и превозносили саморегулируемое функционирование рынков. Оно было одновременно неизбежным и правильным с точки зрения этих экономистов, для которых кейнсианский консенсус, господствовавший с 1950 по 1970 г., был свержен теорией рационального выбора и верой («гипотезой», как назвал ее один из них) в эффективность рынков[454]. Как и большинство наиболее влиятельных идеологий, эта гордилась тем, что якобы идеологии лишена: она лишь признавала неоспоримые законы – законы спроса и предложения. И хотя некоторые представители профессии и бизнес-школ уже начинали ставить под вопрос собственные базовые теоретические предположения, в экономике царил оптимизм. Индекс Доу-Джонса рос, несмотря на периодические кратковременные падения. Постоянный рост сложности и охвата финансовых транзакций (номинальная стоимость деривативов возросла с уже астрономических 866 миллиардов долларов в 1987 г. до 454 триллионов в 2007 г.), казалось, приводил к еще большему приросту стоимости. В 1996 г. преемник Пола Волкера в Федеральном резервном банке Алан Гринспейн на какой-то момент задался вопросом, не пострадает ли рынок акций от такого «иррационального изобилия». Однако индексы продолжали расти, и он перестал тревожиться, тем более что восточноазиатский кризис остался позади[455].

Не все разделяли такое воодушевление – в особенности это касалось тех, чей интернационализм был более традиционным и менее привязанным к банковской сфере. В последней статье, написанной перед смертью, бывший чиновник ООН Эрскин Чайлдерс яростно нападал на глобалистов за их самодовольство. ООН, писал он, угрожала «самая серьезная опасность исчезновения за всю ее историю», Совет Безопасности превратился в «маленький клуб голых королей – не только без одежды, но и без должной компетенции». Поскольку лидеры Севера, объединившиеся в Большую семерку, утверждали, что следят за «глобальной экономикой» (кавычки Чайлдерса), то и в ООН, по их мнению, больше не было необходимости. Привлекательное слово «глобализация», продолжал он, использовалось в поддержку этой идеи, словно весь мир получал от нее сплошные выгоды, как будто она была альтернативной «системой, работающей по всему миру и ради народов всего мира», когда на самом деле она просто помогала ногой открывать двери в экономику других стран, чтобы «люди со средствами» могли извлекать из нее прибыль[456].

Отличным примером подобного рода мышления, столь сильно раздражавшего Чайлдерса, были статьи обозревателя «Нью-Йорк Таймс» Томаса Фридмена, который на пике популярности глобализации издал свой бестселлер под названием «Лексус и оливковое дерево». По утверждению Фридмена, глобализация пришла на смену холодной войне, что означало двукратную победу Америки. Она не являлась проходящей модой, писал автор, а была новой долгосрочной реальностью международной жизни. В своих рассуждениях, восходящих к Сен-Симону, Фридмен утверждал, что технология преобразует общество. Подобно многим другим экономическим советникам и банкирам, он представлял единство с силами рынка как эволюционную предусмотрительность. Современность вынуждала человечество надеть, как он выражался, «золотую смирительную рубашку» – согласиться с набором мер, явственно напоминавших Вашингтонский консенсус. «Всемирная смирительная рубашка – это, конечно, не смокинг, сшитый на заказ, – писал журналист. – Она не всегда красивая, мягкая или удобная. Но это единственная модель, имеющаяся в продаже в наш исторический сезон». Америка для Фридмена символизировала конец истории – как когда-то для Гегеля[457].

Тем не менее в то же самое время, когда он писал эти строки, банковские кредиты развивающемуся миру, текшие широким потоком в 1990-х гг., внезапно истощились. Потом случились 11 сентября и избрание президентом Джорджа У. Буша. Аль-Каида стерла глянец с рассуждений о жилье для всех и о магии предпринимательства. Возникло новое движение – против глобализации, и мир словно вступил в еще более темную эру, в которой бесконечные войны между непримиримыми культурами пришли на смену радужным прогнозам о всеобщем единении[458]. Человек, впервые использовавший словосочетание «Вашингтонский консенсус», признал не только тот факт, что теперь сам термин превратился в «провальный бренд», но и то, что его основные положения привели к разочаровывающим результатам[459]. Возник раскол между более традиционными сторонниками свободной торговли, уделявшими основное внимание циркуляции товаров и труда, а также по-прежнему делавшими различие между продуктивными и спекулятивными потоками капитала, и теми, кто управлял данными потоками, стремясь к их полному освобождению. Экономист Джагдиш Бхагвати в своей книге 2004 г. «В защиту глобализации» поднимал вопрос об «угрозах наивного финансового капитализма». Когда журналист «Файнэншнл Таймс» Мартин Вольф опубликовал в том же году статью «Почему работает глобализация», в ней также прослеживался обеспокоенный тон. Не зашла ли глобализация капиталов слишком далеко, спрашивал он. Рейган и его последователи хотели сделать мир безопасным для инвесторов; однако легкие деньги и громадные компенсации заставляли финансовых менеджеров – да и корпоративную Америку в целом – стремиться к еще большим прибылям в самые короткие сроки. Вся система становилась ликвидной, нацеленной на немедленную прибыль для небольшого числа денежных мешков, в то время как настоящей функции капитала – созданию новых источников роста и рабочих мест – внимания уделялось все меньше[460].

Назад к развитию?

Тем временем росла трещина между МВФ и Всемирным банком. Банк, значительно расширивший свое применение в сфере развития до 1981 г., при Рейгане был вынужден занять оборонительную позицию: администрация постоянно намекала на то, что он проявляет «социалистические тенденции», а критики из правого крыла утверждали, что им «управляют как советской фабрикой». Сохранить свое положение ему удалось только через принятие Вашингтонского консенсуса, согласие с выкладками Чикагской школы экономики и поддержку программы структурных преобразований в МВФ[461]. Тем не менее к середине 1990-х, с ростом критики в адрес МВФ, в банке начали жалеть о такой подчиненности. Обеспеченный наличностью банк Казначейство США принуждало выделять гигантские суммы на выплаты долгов по решению МВФ – такие выплаты поднялись с 2 % от общего объема займов в 1996 г. до почти 40 % в 1998 г., в разгар восточноазиатского кризиса. Новый президент банка Джеймс Вольфенсон сожалел о том, что банк оказался в положении марионетки МВФ, и высказывал недовольство высокомерием, с которым Казначейство распоряжалось его средствами, вкладывая их в свои непродуманные проекты по оказанию помощи[462].

Главный экономист банка Джозеф Стиглиц публично критиковал философию фонда. Возмущаясь его секретностью и стандартизированным подходом к преодолению глобальных кризисов, Стиглиц отмечал, что банк «провалил свою главную миссию»: вместо стабилизации кризисы стали случаться все чаще и приобрели глобальный масштаб, а старая цель – полная ликвидация безработицы – была принесена в жертву идеологии; фактически, писал он, не было никаких доказательств того, что либерализация рынков капитала необходима для развития, зато имелась масса доказательств обратного. Вольфенсон считал, что банк должен выйти за рамки экономики. Он должен защищать демократию и бороться с коррупцией, ставящей препоны на пути развития. Дисциплину должно было обеспечивать «гражданское общество», а не казначейства, открытость означала успех. Так в эру третьих путей он тоже наметил третий путь – между государственным социализмом и невмешательством правых, – особенно привлекательный для главы института, который часто подвергался критике с обоих флангов политического спектра[463].

В обществе критика была гораздо более жесткой; противники глобализации и либерализации торговли и капиталов обвиняли ее в секретной, высокомерной манере принятия решений на международном уровне и призывали к возрождению политики в форме протеста, прямых действий, а в некоторых случаях и неприкрытой жестокости для борьбы с жестокостью, таившейся в самом капитализме. Энергичный Вольфенсон был, в каком-то смысле, порождением этого движения: протесты в Мадриде в 1994 г., когда банк праздновал пятидесятилетие с момента основания, превратилось из торжества в катастрофу для его предшественника. Пикеты и акции протеста у стен штаб-квартиры МВФ уже стали привычными, когда в 1999 г., в ноябре, антиглобалисты вновь оказались на первых полосах: во время ежегодного съезда ВТО демонстранты столкнулись с полицией на улицах Сиэтла. В беспорядках принимало участие более 40 тысяч митингующих – это была самая крупная акция протеста против деятельности международной организации, когда-либо происходившая в США.

Протесты, зревшие несколько месяцев, исходили преимущественно от широкой коалиции неправительственных организаций различного толка со всего мира. Среди них были местные анархистские ячейки и профсоюзы, возмущенные потогонными методами мультинациональных корпораций. Туда же относился Юбилей 2000, церковное движение, призывавшее простить долги странам Третьего мира; оно же в предыдущем году организовало в Британии масштабную демонстрацию против Большой восьмерки и добилось определенного успеха, принуждая политиков к действиям. А также там были американские и международные неправительственные организации, занимавшиеся защитой окружающей среды, прав потребителей и антикапиталистическими альтернативами. По стандартам большинства стран в большинство эпох, беспорядки в Сиэтле были мирной, почти безобидной акцией (столкновения в Генуе два года спустя оказались гораздо более жестокими). Однако это событие вывело движение антиглобалистов на передний план. Технологии давали активистам те же возможности, что и Уолл-стрит: мгновенную межконтинентальную коммуникацию, способность быстро сосредоточивать ресурсы в одной точке, а затем их перераспределять.