Власть над миром. История идеи — страница 86 из 90

Вместо разжигания конфликтов Европа должна объединиться, пока человечество дожидается «более отдаленного будущего, когда станет возможным политическое единство на всей планете»[513].

От этого документа нас отделяет уже более 70 лет. Однако мы вполне можем догадаться, что Спинелли сказал бы о нынешнем кризисе в Европе. Ранее он признавал, что общий рынок становится мощной силой, и предлагал работать через него, а не в обход. По сути, Спинелли никогда не одобрял его зависимость от межправительственного сотрудничества и предлагал укреплять наднациональные институты – Комиссию и Парламент, – а не Совет министров. С другой стороны, он поддерживал идею о том, что экономический союз может привести к союзу политическому, и сожалел лишь, что это займет много времени. Он не стал бы возражать против элитарного характера движения за дальнейшую интеграцию, поскольку считал, что она пойдет на благо только народам континента.

Отношения современного Евросоюза с принципами Вентотене довольно неоднозначные: он использует те же средства, но стремится к совершенно другим целям. Он по-прежнему рассматривает национальную суверенность как препятствие на пути элитарной интеграции, однако в целом утратил приверженность принципам социальной солидарности и человеческого достоинства, которые Спинелли мечтал возродить после победы над фашизмом. С позиций Вентотене, федерация является инструментом, который позволит выиграть битву с неравенством и бедностью. Манифест выступал за управляемый капитализм, способный наложить ограничения на рынки и право собственности, не отказываясь от них полностью; он подразумевал национализацию ключевых отраслей промышленности, земельную реформу и рабочие кооперативы. Целью для него являлся не коммунизм, а воплощение более простой, достижимой и, пожалуй, более достойной мечты: о мире, в котором человек будет руководить экономическими силами и контролировать их, а не наоборот.

Мы потеряли этот мир в двух смыслах. Во-первых, хрупкий оптимизм в отношении политического воздействия и мобилизации ради лучшего будущего, существовавший на Вентотене в 1941 г., нам больше не присущ. Во-вторых, идеалы, о которых говорится в Манифесте, по сути, управляли политикой в Западной Европе в годы послевоенного экономического чуда, между 1945 и 1975 гг. Доминировавший практически три десятилетия идеал управляемого капитализма был отвергнут после разворота к неолиберализму в конце 1970-х гг. и исчез на европейском уровне с принятием идеи о глобальной финансовой системе с 1990-х. С современной европейской перспективы представления 1941 г. кажутся столь же древними, как развалины заброшенной тюрьмы Бурбонов на острове Санто-Стефано.

Поворотный момент можно отследить довольно точно. 1960-е и 1970-е гг. были временем процветания в Западной Европе, когда торговля и экономический рост там превосходили те же показатели в США, а за единым щитом Союза стояли мощные и практически автономные национальные государства, защищенные как от окружающего мира, так и друг от друга. Однако для бюрократического аппарата, постоянно стремящегося к еще более всеобъемлющему объединению, это был период институционной стагнации. Затем, в начале 1980-х гг., министр финансов Франции Жак Делор, наблюдая за работой правительства Миттерана, убедился в невозможности построения социализма в одной стране и на посту президента Еврокомиссии с 1985 по 1995 г. постарался укрепить социальную солидарность на континентальном уровне, одновременно усиливая интеграцию рынка. Когда пост главы МВФ в 1987 г. занял еще один француз, Мишель Камдессю, возникла тесная взаимосвязь между интеграционным движением Делора в Европе и управляемой либерализацией международного движения капитала. Важную роль в этом процессе сыграл третий французский деятель, Анри Шаврански, руководивший разработкой Кодекса либерализации во влиятельной ОЭСР. Феномен, который ученый назвал «Парижским консенсусом», в отличие от гораздо более широко разрекламированного Вашингтонского, открывал рынки капиталов в Союзе и в мире, что стало, пожалуй, основным экономическим сдвигом в процессе глобализации 1990-х гг.

Главным достижением Делора стало подписание Единого европейского акта 1986 г. и Маастрихтского договора 1992 г. После окончания холодной войны количество членов Союза за десятилетие выросло вдвое, мирное вхождение в него большей части Восточной Европы стало поистине историческим достижением. Однако то была пиррова победа, сопровождавшаяся неожиданными последствиями, поскольку экспансия, столь желательная с политической точки зрения, сильно осложнила положение в Европе. Для помощи бедным регионам создавалась система перераспределения, однако сам Союз функционировал недостаточно эффективно, чтобы стать гарантом благосостояния для небогатых стран: сдерживаемая своей малой эффективностью в сфере сбора налогов, «социальная Европа» всегда оказывалась на втором плане по сравнению с основной задачей фискального слияния и монетарного единства. Интеграция повлекла за собой переход от перераспределения к контролю за инфляцией, а также мобильностью капитала и рабочей силы. Подписанный в феврале 1992 г. Маастрихтский договор стремился не к благосостоянию и регулированию капиталов в Европе, а к интенсификации общего рынка и акселерации торговли и финансовых потоков путем создания единой валюты[514].

Европейский парламент в то же время – в противовес мечтам Спинелли – все больше отдалялся от граждан Европы, а не превращался в их главный управляющий орган. Национальные парламенты также отстранялись от дел. Поскольку укрупнение требовало нарастающего большинства голосов, а это означало, что государства зачастую подписывались – были вынуждены подписываться – под политикой, которой не хотели и не собирались проводить в жизнь, монетарная унификация теперь зависела от того, согласятся ли национальные правительства уступить свои налоговые полномочия. Так называемый Пакт о стабильности и росте, с его четкими ограничениями расходного дефицита и задолженности, по крайней мере в теории должен был стать приоритетнее национальных законодательств. Электорат демонстрировал некоторую обеспокоенность, когда ему задавали вопросы по этому поводу, однако в большинстве случаев никаких опросов не проводилось. Эффект от Пакта смягчило то, что он не был излишне строгим, и до 2010 г. его правила можно было не соблюдать полностью: до этого момента практически все государства в Союзе, за исключением Люксембурга и Скандинавских стран, в тот или иной момент его нарушали. Однако поскольку наказания были мягкими, а монетарная и фискальная политика свободнее, чем могла бы быть, оппозиция со стороны населения оказалась слабой[515].

Если интеграцией руководили не законодатели, тогда кто же? В этом смысле Евросоюз породил новый вид интернационализма. Одним из ключевых проводников данного процесса стал Суд Европейского союза, орган, которому уделялось достаточно мало внимания, но который стал тем не менее гораздо более влиятельным, чем его эквиваленты по всему миру, поскольку национальные суды государств – членов Союза (за исключением Германии, отдававшей предпочтение собственному верховному конституционному суду как высшему арбитру) в целом были готовы положиться на его решения. Суд начал работу с того, что установил: общеевропейские законы ставятся выше национальных, – а затем осуществил серию далеко идущих интервенций в сфере социальной политики и промышленных отношений, которые для широкой публики остались практически незамеченными[516].

Еще более влиятельными, чем суд, хотя и все равно менее заметными, оказались так называемые «регуляторы». В соответствии с феноменом, который в узких кругах окрестили комитологией – она же «необходимый инструмент для заинтересованных групп и кошмар для студентов, изучающих европейскую социологию», как выразился один бельгийский политик, – законодатели в Брюсселе приняли общий свод административных законов, детали которого затем дорабатывали небольшие комитеты «регуляторов» и национальных экспертов. Непрозрачные и нерепрезентативные, сотни таких комитетов действовали в тени, вне наблюдения Европейского парламента или даже Совета министров. Лиссабонский договор 2009 г. должен был прекратить поток критики в адрес недемократического характера этой системы. Однако, хотя договор открыто говорил об оживлении «демократической жизни в Союзе», своих целей он не достиг. Современная комитология по-прежнему процветает, ее процедуры становятся все более секретными, а административные законы, разработанные в ее недрах, практически невозможно пересмотреть или отменить. Иными словами, Европа поставила «регуляторов» и изобретателей правил выше законодателей и своих граждан, стерев границы между общественным благом и частными интересами, а в процессе, как выразился юрист Джозеф Вейлер, оставив «национальное государство бессильным, а его институты бессмысленными»[517].

Настоящая цена такой модели интернациональной интеграции стала очевидна, когда финансовый коллапс 2008–2009 гг. превратился в кризис национального долга в 2010 г. Сказка закончилась – судьба евро висела на волоске. Кейнсианцы утверждали, что политика экспансии могла предотвратить плачевный исход кризиса, поскольку общие суммы, требуемые для покрытия долгов Южной Европы, были гораздо меньше, чем, например, во времена плана Маршалла в 1947 г. Однако мы уже не знаем, правы они были или нет, поскольку реализовать такую политику не позволили правила Еврозоны и политическое сопротивление Германии. Вместо этого страны, оказавшиеся в эпицентре бури, были вынуждены пойти на суровые меры: национальный доход быстро сокращался, благосостояние населения падало, росла безработица, особенно среди молодежи, и все достижения предыдущих десятилетий оказались бесполезны.