В феномене усиливающегося отчуждения национальных законодательств и политических лидеров имелось одно весьма показательное исключение – германский Бундестаг. Что касается канцлера Германии Ангелы Меркель, роль, которую она взяла на себя, была гораздо более влиятельной, чем у всех прочих европейских лидеров, за исключением разве что главы европейского Центробанка: в отличие от нее, президент Еврокомиссии Жозе Баррозу и президент Совета министров Херман ван Ромпей оказались не у дел. Однако даже Германия не имела полного контроля над процессом. Проблема заключалась в том, что в предыдущие годы, как показал кризис, громадная власть была передана в руки не только европейским чиновникам, но также группам, не относящимся к бюрократическому аппарату Евросоюза[518].
Когда в 2010–2011 гг. политики проводили переговоры по сохранению Греции в составе Еврозоны, они столкнулись с необходимостью предотвратить «кредитное событие» – его объявление зависело не от них и не от других избираемых официальных лиц, а от решения комитета Международной ассоциации свопов и деривативов, состоящей преимущественно из банкиров. Предполагалось, что она решает конфликты интересов, которые могут возникать в процессе взаимодействия их собственных фирм, и говорит от лица индустрии в целом, однако отсутствие прозрачности не давало возможности в этом убедиться[519]. Огромные полномочия оказались также сосредоточены в руках нескольких американских кредитных рейтинговых агентств, недавно пришедших в бизнес глобальной оценки рисков (и не всегда успешных на этом поприще). Ни одна из этих групп не получила свою власть автоматически; они завоевали ее путем эффективного лоббирования и через серию политических решений в предыдущие годы, которые позволяли рынкам капитала самим регулировать себя[520].
Только в 2008 г. европейский политический класс начал признавать, по словам германского президента Хорста Келера, что финансовые рынки – это «монстр, которого надо усмирить»[521]. То, насколько шатка вся структура, стало ясно, когда были выдвинуты обвинения в том, что небольшое число банков вступило в сговор при установке так называемого курса акций Лондонского интернационального банка – базовой процентной ставки, от которой зависит впечатляющая сумма в 350 триллионов финансовых инструментов. Если терминология современной финансовой жизни непонятна, вопросы технически сложны, выражения – сплошь эвфемизмы, а суммы невообразимы, то все это не случайно, поскольку помогает поддерживать завесу тайны над «рынком», чтобы скрывать его несовершенство и неравенство возможностей[522].
Однако даже если эти элементы стали более понятны, кризис выявил способность финансовых рынков охранять частные доходы, в то же время социализируя риски. Социализация происходила в гигантских масштабах. Выплаты государства в финансовый сектор в 2008–2009 гг. были так велики, что повысили соотношение госдолга к ВВП в среднем на 20–25 % по сравнению с тем, каким оно было бы в ином случае[523]. Парадокс заключался в том, что пока правительства таким образом слабели и зачастую сползали в кризис, участники рынка принимали помощь и успешно предупреждали любые реальные риски. Политики обвиняли банкиров в безответственности, но эффективной реакции не следовало. Напротив, с помощью дешевых денег, предоставляемых центральными банками (так называемое количественное смягчение, представленное в виде экономической помощи, единственного стимула, оставшегося в наш век, когда в планирование больше не верят), и в отсутствие сдерживания со стороны глобального налога на финансовые транзакции или любых других новых регулирующих мер рынок деривативов, создающий эти проблемы, продолжал расти, а финансовый сектор изобретал новые инструменты, способствовавшие углублению кризиса. Чередуя кнут и пряник, его лидеры продемонстрировали гораздо большую способность к коллективным действиям, самоутверждению и самозащите, чем лидеры европейских государств[524].
Представления Спинелли об экономике на службе у человека были, таким образом, поставлены с ног на голову. Если потребности человека, которым служил евро – валюта, ассоциировавшаяся со стремлением к еще большему единству, – не являлись потребностями обычных граждан Евросоюза, неудивительно, почему у банкиров их скопилось больше. В военные годы на Вентотене финансовый капитал рассматривали как силу, которую следует контролировать и проверять, а спекулянтам приписывали ответственность, по крайней мере частичную, за экономический спад 1930-х гг. По контрасту, интеграция через финансовую либерализацию и монетарный союз привели к появлению богатств, которые европейские демократии не могут себе позволить, и проблем, на которые у них нет ответа, которые ограничивают их власть и подрывают авторитет их институтов. Не являющийся больше источником политической свободы (как надеялись либералы XIX в.) или общественного благосостояния, европейский интернационализм прошел долгий путь с момента своего возникновения[525].
Европа всегда оказывала влияние на весь мир. Как свидетельствовал Манифест Спинелли, она то открыто, то скрыто задавала широкий нормативный идеал; с приходом к власти Джорджа У. Буша, с его резким подходом к политике, особенно соблазнительно стало обращать взгляды на другую сторону Атлантики, к Союзу, с его привлекательной единой валютой и так называемой «европейской моделью общества», как к альтернативе. В 2004 г. Джереми Рифкин писал о том, «как европейское видение будущего постепенно вытесняет американскую мечту». Историческое исследование Тони Джудта «После войны», опубликованное в 2005 г., заканчивалось описанием континентальной нирваны, в которой люди готовы платить более высокие налоги в обмен на «бесплатное или почти бесплатное здравоохранение, ранний выход на пенсию и обширный спектр социальных и общественных служб». В 2009 г., в начале кризиса госдолга, политический комментатор Стивен Хилл пошел еще дальше, назвав европейский континент «новым городом на холме»[526].
В те годы некоторые американские обозреватели активно пропагандировали сложную новую форму интернационализма, устанавливающуюся по всему миру, которая базировалась преимущественно на европейском опыте. Они с энтузиазмом писали о «Новом мировом порядке», подозрительно напоминавшем, в широком понимании, Европейский союз, где формальные наднациональные институты играли относительно незначительную роль, а относительно свободные, но схожие с бизнес-средой сети государственных чиновников среднего уровня из разных стран, часто объединяясь с «регуляторами» и промышленными экспертами, управляли делами. В этом мире, казалось, не случалось конфликтов и формальностей было совсем мало. Большая часть решений принималась за закрытыми дверями, где обсуждалась вся сложная техническая сторона их реализации, и они имели реальное воздействие. Это был спокойный мир международных стандартов, руководства через Интернет и соблюдения прав человека. Государства имели определенный вес, но благодаря действиям чиновников, а не законодателей или политиков. Эпоха больших международных институтов, официальных договоров, даже дипломатов, казалось, подходила к концу[527].
Как описание процесса, который мог бы происходить не только в Европе, но и во всем мире, эта картинка была привлекательной: политологи старого толка, как правило, упускали из внимания тот факт, что международные дела все меньше решались в больших формализованных институтах и больше зависели от неформальных объединений и горизонтальных отношений между агентствами, которые размывали границы между официальной властью, корпорациями и неправительственными организациями. Подобная перспектива предполагала – как открыто признала позднее теоретик этого процесса Анна-Мария Слотер – относительно незначительную роль для таких мастодонтов, как ООН. Тяготение к отхождению от официальных институтов в ее работах просматривалось четко: по ее мнению, управление на международном уровне осуществляется через инфраструктуры и сети. По ее словам,
существует целая инфраструктура глобального правления, и это не ООН, и не Всемирный банк, и не МВФ, и не Международная организация торговли. Это сеть чиновников из антимонопольной сферы, полицейских, прокуроров, финансовых экспертов, сотрудников разведки, военных, судей и даже, пускай и в последнюю очередь, законодателей[528].
Надо сказать, что такое описание вполне соответствует тому, какое впечатление участники этой сети хотят производить на окружающих: они претендуют на роль независимых профессионалов и в своей деятельности руководствуются весьма размытым, но в то же время респектабельным понятием «позитивного опыта». Эффективность и знания – вот их девиз. Сложно даже представить, что такая грубая материя, как политическая власть, может оказать влияние на дискуссии в их кругу. Там нет борьбы, нет крови, нет даже резких стычек. Короче говоря, это своеобразное идиллическое представление о мировом правлении, по словам юриста Мартти Коскенниеми, через «высший трибунал управленцев»[529].
В мире давно бытует мнение, что политиков лучше отстранить от дел и передать их полномочия людям, которые знают, как решаются различные вопросы. Еще до Первой мировой войны ученые, инженеры, врачи и библиографы по этой причине и принимали интернационализм: он приписывал им судьбоносную миссию и великое призвание. Тем не менее эксперты не всегда могли сохранить независимость от политики, поскольку зачастую рассматривали себя как представителей своего правительства