— Или как! — фыркает Соня. Майкино лицо напрягается. — Он не просто завидный, он золотой. Лучше парня я не знаю. Умница, красавец, солнышко. Герочка у нас молодец. Все, что парню в его возрасте можно иметь, он уже имеет. Работа, квартира, машина. И тетки у него такие обалденные… прям не знаю, чего еще пожелать.
— Бабушку другую пожелай! — морщусь я. — Она когда про Хелену гадости говорила, я ему в лицо посмотрела и сразу поняла: племянничек все на себя примеряет. Счет в банке есть? Нету. Хоромы двухэтажные с бассейном и садом есть? Нету. Начальником того-сего является? Не является. Богатая родня при последнем издыхании имеется?
— Имеется, — шипит Майка. — Бабуля! Вернусь домой — и ее последнее издыхание станет вопросом техники!
— Не больно-то вы торопились с вопросом ее издыхания… до сих пор, — замечаю я. — Почему она еще здесь?
— Ну нельзя ж ее было вот так… идите вон, мама, праздники окончены, — нервничает Соня. — Я не такая монстра, как… как некоторые.
— А я — такая, — заключаю я. — И раз я монстра, то и отправлю дорогую мамочку восвояси, пока она не наделала дел.
— Каких дел? — Сонины глаза жалобно округляются.
— Тех, о которых речь. У этой бабы под языком змеиный камень. Она вся истекает ядом. Но, поскольку нас она уже уделала, а Хелену я ей трогать запретила, маманя планомерно травит Герку. Одно на мозги капнет, другое… Пацан и задумывается: и кому я такой нужен? Вот приглядится ко мне девушка, вот поймет, что я лузер, да поздно будет. Лучше я уж сам Хелену отошью, чтоб жизнь ей не портить…
— Это когда такое было? — изумляется Майка.
— Yesterdays, что означает «вчерась»! Едва его в полете перехватила. Перехватила, образумила, с Хеленой сама поговорила, пообещала их прямо в магазине поженить, если дурить вздумают… Но это ж ненадолго!
— Почему?
— Потому что я — не антидот! Антидота против мамашиного яда не существует. Завтра у нее родится новая идея, как еще Гере мозги промыть. Ляпнет про то, как страшно в России жить, как тяжело там придется немецкой сиротке — и, глядишь, пошла писать губерния.
— И что нам делать? — вздыхает Сонька.
— Что? — кривлю я рот в недоброй усмешке. — Ну как что? Блокпост возле Герки устроить. Дежурить посменно.
— А ты уверена, что Хелена… — Майка замялась.
— Во-от, Майя Робертовна, во-от. Уже и вы засомневались. Как тут парню не засомневаться? Хелена, между прочим, надежный человек и далеко не дурочка. И не предполагает, что уже в Шереметьево ее будет ждать скатерть-самобранка на две тыщи персон и лимузин цвета бедра испуганной нимфы… Соня, сядь прямо! Никуда этот фраер и через полчаса не денется, успеет наглядеться на красы твои старушечьи…
— Это у кого ста… — заводит шарманку Софи, но на полуслове машет рукой и убирает свои потрясающие ноги под столешницу. Фраер печально опускает глаза. Клеиться к трем сразу ему стремно.
— Словом, Хелене правильная девушка. Настроена на серьезные перемены в судьбе. Надо учиться — будет учиться. Надо работу искать — будет искать. На муже медалькой висеть не станет. Поумнее многих, кого я лично знаю. Но дело не в этом. Дело в том, что они друг друга любят. Уж поверьте мне, бабы, упускать НАСТОЯЩУЮ любовь — судьбу гневить.
— Да-а-а, это так… — вздыхают "бабы".
Бабьего в моих сестрах немного. Но обе знают не понаслышке: любовь не кариес, ушла — не вернешь. Есть такие подарки судьбы, после которых не всегда тебя ждет счастье, как правило, просто наступает другая жизнь. К ней еще привыкнуть надо, приноровиться, но если откажешься… Тогда и старая жизнь к тебе не вернется, и новой не будет. Проживешь все отмеренные тебе десятилетия, будто и не жил вовсе. А на смертном одре станешь вспоминать не то, что сделал, а то, чего НЕ сделал. Испугался. Отказался. Удрал.
Глаза моих сестер на мгновение пустеют. Обе они уходят в свои внутренние миры, в свои непрожитые судьбы, в свои непройденные дороги. Нелегко им. Ну, пусть подумают, каково Гере придется, если и его возьмет за руку "умудренная жизнью" бабуля и уведет с его собственного пути. В никуда. Потому что все они, умудренные, только туда нас и уводят. В пустоту. Где нет ничего, кроме сожалений о несбывшемся.
— Значит, придется отказать маме от дома. Причем немедленно, — размеренно произносит Софи. — Как бы оно потом ни обернулось…
— Будет скандал, — обреченно кивает Майя. Обреченно? Да нет, скорее сосредоточенно. Скандал — родная Майкина стихия. Точный расчет в эпицентре бури, подпитка от бушующих вокруг страстей, гармония, обретенная в хаосе, — любимые ее забавы. Удивительно, что она так долго от них отказывалась.
— Да ведь в России маменька Геру снова доставать начнет? — не то утверждает, не то спрашивает Соня.
— А это уж наша с Майкой забота, — усмехаюсь я. — Пора бы его научить азам психологической самообороны…
Сестры смотрят на меня с сомнением. И с жалостью. Уж кто бы говорил…
Действительно, свою-то психику я не уберегла. Так молодая ж была, доверчивая, восприимчивая. Совсем как Герка. И слушала в оба уха, слушала все, что бы мне дорогая мамочка ни натрындела, паря в эмпиреях нарциссизма. Сейчас, даже пребывая в нездравом уме и нетвердой памяти, я нарциссов обоего пола просекаю и осекаю на второй минуте разговора. А то и на первой. Мои бы нынешние умения да на тридцать, а лучше на сорок лет пораньше… Что поделать! Всякое знание приходит после испытаний. Испытаний, из которых не всегда выходишь невредимым.
Только сказка дарит Иванушкам и Емелюшкам многомудрых наставников, владеющих всеми знаниями и всеми амулетами волшебных миров. Реальность разве что любящей тетушкой наградить может. Или сразу несколькими.
В тот вечер дома было шумно. Геру я от греха подальше сплавила в подвал. В немецких домах не принято держать совершенно необходимые в хозяйстве сдохшие мониторы, разрозненные лыжи и прохудившиеся кастрюли на балконах-лоджиях-антресолях. Нет в немецком жильце истинного вкуса к захламлению жилого пространства ржавыми банками с засохшей краской, останками прошедшего ремонта, растопыренными коробками с пенопластом из-под прошлогодних покупок и драными шторами. Он всю эту прелесть в келер сносит. В подсобное помещение в подвале. У каждого оно свое, с запирающейся дверью под номером.
А у Соньки замок на двери в подвальную сокровищницу помер. Естественной смертью. И на замену ему был куплен новый. Года два назад, не меньше. А до лучших времен дверь была заперта на сложенную втрое картонку и резинку от лифчика. Очень эстетично. Хаус-мастер, очевидно, решил, что это сугубо русское декоративное решение — лифчиками двери подпирать. И не торопился красоту такую менять на скучный стандартный замок.
Можно было, конечно, Майку отрядить на приведение хаус-мастера к присяге и хаус-мастеровским обязанностям, но я воспользовалась ситуацией. И Гера ушел ввинчивать замок, отделив себя от наших женских споров четырьмя этажами и длинным подземным коридором.
Мать, разумеется, знала: ее жизнь в Германии — это жизнь взаймы. Взаймы у Сониной нерешительности. У Майкиной непонятливости. У Гериной терпимости. Что у порога уже маячу я с огненным мечом наперевес. И маминому беспределу неотвратимо приходит… именно. Он самый.
Но поныть-то надо! Позудеть на тему "злые вы, недобрые". Не уважаете старушку, а я всю жизнь вам отдала. Не по-человечески поступаете, разлучаете с магазинами накануне распродаж. Дайте хоть с KaDeWe напоследок облобзаться!
Мой обличающий перст утыкается в кучу пакетов из дорогущего KaDeWe, сваленных в углу. Нет, мама, этот номер у вас не пройдет. Среднестатистической немке такого количества пакетов хватило бы на десять лет счастливых воспоминаний. Прощайтесь с видом из окна, вам уже хватит.
И тут мать взрывается.
— Как ты смеешь мне указывать! — орет она, плюясь мне в грудь (уж куда достала). — Как ТЫ смеешь! Дрянь психическая! Я на тебя управу найду! Я опеку над тобой оформлю! Я тебя в клинику сдам!
— Для опытов? — холодно интересуюсь я. — Уже было. И клиника. И опыты. На человеке. Захлопотались, мамулечка, доктор Менгеле* (Немецкий врач, ставивший опыты на узниках Освенцима — прим. авт.) ты наш? — я наклоняюсь и смотрю в остекленевшие от ненависти глаза. — А теперь подумай: если ты ради недели распродаж готова собственную дочь дееспособности лишить, можно тебя к Герке подпускать?
— Да нужен мне ваш паршивый Герка… — сопит мать. — Учтите… — она обводит бешеным взглядом нас, стоящих плечом к плечу, — после моей смерти ни одна из вас ни копейки не получит. Ни. Копейки. Дом и все имущество соседским детям завещаю!
Мы, не сговариваясь, начинаем ржать.
Ну почему, почему они все пытаются припугнуть нас лишением наследства? Папочка — тот хоть шантажировал дочек недолго. Завел по-тихому любовницу, всё собирался от мамаши уйти, пожить напоследок на широкую ногу, а имущество свое новой жене оставить. Доказав, что надоели мы папаше за его век хуже осени. Вот только до желанного расставания не дотянул, помер на шестом десятке. К вящему мамочкиному торжеству.
Зато рассказы о прелестной соседской дочери преследуют каждую из нас с раннего детства. Где-то рядом вечно маячил призрак идеальной девочки, ласковой и благодарной, внимающей речам нашей маменьки, точно Моисей — слову господню. Призрачные наушницы во всем превосходили любую из нас. И вполне могли нас заменить. В сердце, в жизни, в завещании мамочки. "О сколько их упало в эту бездну"…
Когда мы были школьницами, в рассказах фигурировали наши однолетки, отличницы-спортсменки-аккуратистки. Повзрослели мы — и наперсницы повзрослели. Стали студентками-отличницами-спортсменками. А теперь мамулиным протеже, по идее, должно за сорок перевалить. Ан нет. Сорокалетние — бабы себе на уме, соперницы с форой в два десятилетия. Зато их детки, одного возраста с Геркой — то, что надо. Почтительны, скромны, прилежны. С во-от такими чуткими ушами. Куда наша маман складирует свой драгоценный жизненный опыт.
И ведь знает, знает цену этому прилежному почтению и скромному прилежанию. Знает, что сварливиц вроде нее окучивают не из любви, а из корысти. Нас продавить надеется. Продавить до услужающего состояния, когда родных сестер за лишний пунктик в завещании предаешь, когда за ласковый кивок дурной бабы всей душой подличаешь, когда себя от жадности не помнишь…