Крестится Марфа истово, юность свою слезами обмывает. Не довелось ей в жизни видеть утешителя достойного, чтоб в деле горел и мужиком настоящим оставался…
Гудели трубы, и стучали барабаны. Вытянувшись лентой, из Москвы выступала московская рать. Первыми, по трое в ряд, поехали конные дворяне. Дворянский полк следовал за хоругвью со своим командиром из бояр.
За дворянами пошли пешие ратники, ополченцы, а за ними бояре со своими дружинами.
Накануне великие князья боярской рати смотр устраивали с пристрастием, особливо конному составу.
Из Москвы государь выехал, окружённый боярами-воеводами, какие у него в почёте были.
До городских ворот проворный отрок вёл княжьего коня в поводу. Буланый иноходец косил глазом, прядал ушами.
Отъезжая, Иван Третий только и сказал Ивану Молодому:
— Москву и Кремль на тебя оставляю… Покидали Москву по первому снегу. Он срывался редко, кружась, таял на лету. Холмский промолвил:
— Доброе предзнаменование — снег в дорогу. Государь промолчал, подумал: «Коли бы в гости, а то в город, где тебя, ровно недруга, встретить готовы».
За Москвой пустил повод, и конь пошёл, пританцовывая. Следом застучали копыта боярских лошадей.
Вскорости настигли обоз. Скрипели колёса гружёных телег, крытых рогожами. Ездовые, собираясь малыми кучками, шли обочь, переговариваясь. Завидев великого князя с боярами, снимали шапки, кланялись. Иван Третий на них внимания не обращал.
Стороной, по мёрзлой земле, шли ополченцы, пешие ратники из Московской земли. Довольны мужики: не с пустыми руками воротятся, чай, в Новгородскую землю идут.
За пешими полками, каждый со своей хоругвью, по трое в ряд, снова проехали дворяне, ребята молодые, крепкие, один к одному.
Приглядываясь к ним, государь подумал: «Хорошие воины, и верно, что не боярам доверил дружины из них собирать. Вот лишь бы землёй их наделить, на землю посадить для крепости и духа воинского…»
Оставив позади дворянскую сотню, Иван Третий сравнялся с боярскими пешими и конными дружинами. При каждом боярине слуг оружных столько, сколько земли за ним числится.
Князь Иван морщился. Накануне, когда смотр боярским дружинам устраивали, стыдно было смотреть — что оружие, что кони!
Миновали Торжок, а через неделю полки подошли к Вышнему Волочку, стали табором, ждали команды двигаться дальше.
В Вышнем Волочке государя встретил посланец архиепископа Феофила архимандрит Николай с подарками. Однако Иван Третий дары не принял, ответил резко:
— Я поминки от ослушников не беру. Почто Феофил недругов моих не осудил, ко всему в Литву пускал?
Уехал архимандрит. Не улёгся ещё гнев государев, как явились люди новгородские выборные. Жалобу принесли на именитых. Говорил новгородец Кузьма Яковлев:
— Обиды терпим от бояр и иных лиходеев!
Иван Васильевич жалобщиков выслушал да и ответил:
— А почто вы своим боярам слова супротив не молвите? — Пожевал губами. — Передайте люду новгородскому, в город приду, судить буду по справедливости. Вины боярские не утаивайте.
Повернулись жалобщики и, не надевая шапок, покинули шатёр…
Под Новгородом Ивана Третьего встречал владыка Феофил с духовенством: игумены монастырские, посадники уличанские, тысяцкий и бояре. Кланялись низко, дары поднесли.
Государь смотрел на городских представителей властно. Сказал:
— Владыка, не в республику боярскую приехал я, а в отчину свою. Коли именитые господа новгородские знать того не хотят, напомнить им должен… И то, владыка, тебе пусть ведомо…
Отпустив представителей, Иван Третий въехал в Новгород, расположился в Городище на правом берегу Волхова, в хоромах великокняжеских.
Не успел государь передохнуть с дороги, как новые послы пожаловали с обидами на именитых людей. Иван Третий и им обещал разобраться с обидчиками…
А в конце ноября он в присутствии архиепископа и некоторых посадников судил жалобу двух улиц на своих старост, степенных посадников и некоторых бояр.
Суров был приговор: виновные были закованы в железа и отправлены в Москву. Туда же увезли и боярина Ивана Афанасова с сыном, какие за Литву ратовали. Брали и иных бояр и господ из именитых. И всем им говорили:
— Взяты вы именем государя и великого князя Московского!
Явились к Ивану Третьему бояре новгородские, слёзно взмолились:
— Помилуй, государь, этих бояр, не по злому умыслу их речи!
Но великий князь Иван Васильевич им ответил:
— Государь я воистину, и не токмо новгородскому люду, но и всей земле Русской…
А архиепископа Феофила, попытавшегося вступиться за арестованных преступников, Иван Третий оборвал:
— Ведомо ли тебе, владыка, сколь лиха те бояре народу причинили? Ужели их за то мне миловать?
С Двины Марфа Исааковна поспешила в Новгород. Сердце почуяло неладное. А когда из Ладоги Волховом плыла, ладейщиков торопила, втройне вёсельщикам платила. Опасалась, как бы в её отсутствие московиты не разорили родовое гнездо.
Чрез заслоны, выставленные повсеместно княжескими оружными людьми, пробиралась правдами и неправдами. Больше на деньги полагалась.
Когда в улицу Неревского конца вступила и сияющие стёкла хором увидела, перекрестилась. Вздохнула: не пограбили, проклятые, не разорили.
Место дворского, отправленного Иваном Третьим в Москву, заняла домоправительница Пелагея. Хозяйку увидела, в ноги повалилась. Отчёт по каждому дню давала.
Долго слушала Марфа, чем московиты в Новгороде занимались и как Иван Третий суд вершил. А ночью всё думала и ответа не находила: чем взял окаянный Иван, великий князь Московский? И смерть жены, Марьи Тверской его не сломила, на царевне византийской женился…
Утром поднялась, оделась во что ни на есть простые одежды домотканые, сверху тулуп накинула нараспашку, а волосы под куколь, колпак монашеский, запрятала. Захотелось ей поглядеть на этого проклятого Ивана Третьего, какой её сына Дмитрия сгубил. Преодолев страх, отправилась с Пелагеей в Городище, к выезду княжескому.
Издалека увидела князя, когда тот на коня садился. Крупный, борода стрижена коротко. А взгляд орлиный. На толпу с высоты посмотрел, слегка поклонился. Мысль Марфу обожгла: «Уж не разглядел ли её? Скорее, нет».
И почувствовала Марфа Исааковна, как дрогнуло сердце, толкнуло в груди. Побледнела, пошатнулась. Пелагея поддержала.
Враз поняла, тот он, за каким бы пошла не глядя на край света…
Уже дома позвала Пелагею:
— Принеси мёда хмельного. Да полон ковшик нацеди.
Хоть и не пила много, а здесь, едва Пелагея принесла, опрокинула и, пока весь ковшик не опростала, не оторвалась.
В постель легла под одеяло пуховое, но дрожь всё пробирала…
Но нет, он не забыл её. Глаза, эти глаза, их он почувствовал, они прожгли его, когда на коня садился.
Поманил ближнего боярина Ивана Юрьевича Патрикеева:
— Борецкую Марфу заберите. Вот кого первой на поселение из Новгорода удалить.
И снова пришла зима в Дикую степь. Ветрами холодными с морозами и редким снегом подуло на Золотую Орду. Ветер врывался в рукава Волги-реки, гнул камыши, будоражил воду. Он озоровал в тесных улочках Сарая, гнал песок, сметал снежный покров, а утихомирившись, ложился под плетнями и редкими деревьями. А за плетнями прятались глинобитные домишки и постройки.
В татарских домишках нет печек, и в них стыло. Нет тепла и в ханском дворце, и Ахмату зябко. Не спасают его и меховые халаты. Он ёжится, садится на ковёр в просторном полукруглом зале, напоминающем кочевую юрту. Он не любит восседать на помосте, на низком, отделанном перламутром троне. Усаживаясь на ковре, калачиком подворачивает ноги, искривлённые за многие годы жизни в седле.
Он чаще сидел в одиночестве, пил из большой чаши кумыс, отдающий запахом кобылицы, и ел мясо молодого коня. Оно сальное, и жир стекал по кончикам пальцев, лоснилось лицо хана, чуть тронутое оспой.
Ахмат отёрся полой халата. В прошлом, в ранней молодости, он мечтал о том дне, когда вдоволь напьётся кумыса и наестся конского мяса. Но то было так давно, что Ахмат о нём и думать забыл.
Теперь он пьёт кумыс от лучших кобылиц и ест мясо сытого жеребёнка.
Хан вспоминает время первых его набегов, когда он, десятник, привёз себе рабыню, первую наложницу из земель булгар, что за Камой-рекой.
Потом появятся ещё и ещё, и будущий хан с ними легко расставался. Он любил покорных, безропотных наложниц…
Вспомнилось хану, как в бытность его тысяцким притащил он из Хорезма красавицу жену, черноглазую, и с косой до колен.
Но она оказалась бездетной, и через два года Ахмат, теперь уже темник, подарил её своему сотнику, а сам взял в жёны родственницу тогдашнего хана орды…
В зал, тихо ступая, вошёл Теймураз:
— Хан, там ждёт мурза Гилим. Ахмат встрепенулся:
— Введи!
Гилим тут же появился, всё такой же угодливый, склонился в низком поклоне:
— Великий хан, я вернулся, исполнив твоё повеление.
Ахмат сделал повелительный жест, указав на ковёр:
— Гилим, я посылал тебя к князю Казимиру?
— Великий хан, как ты сказал, я гостем торговым приплыл в Нижний Новгород, а оттуда поехал в Москву.
Ахмат немигающе уставился на мурзу. А тот гнёт своё:
— Из Москвы я отправился в город Новгород. Новгород — город великий, и люда в нём полно. Это богатый город, в нём огромное торжище, и приплывают туда гости из разных стран…
— Мурза Гилим, разве я просил тебя описывать прелести Новгорода? Или тебе надо укоротить язык? Ты скажи, довелось ли тебе побывать у великого литовского князя Казимира? А может, ты как пёс бездомный валялся под новгородскими харчевнями?
— Великий хан, прости мою дерзость и мой длинный язык, что утомил тебя моим рассказом. Я пробрался в земли литовские, побывал в городе Вильно и жил там, пока не попал в замок самого князя. Эти собаки, его рыцари, гнали меня из замка и не пропускали к князю Казимиру. Наконец, когда я сказал, что имею ярлык от самого великого хана Золотой Орды, меня впустили. С князем у трона была толпа придворных шакалов. Казимир выслушал меня и тут же велел прочитать твой ярлык. Когда ярлык свернули, он спросил: «Много лет назад я знал непобедимую Золотую Орду, но почему темники хана Ахмата Абдула и Селим бежали из Московской Руси?»