– Джорджа видела?
– Я… – схватилась она за горло, – я думаю, он в гараже.
Капот был поднят. Нависнув над крылом старого «рео», Джордж ковырялся в машине и, услышав шаги Фила, лишь слегка приподнял голову.
– Что такое?
– Что со шкафом?
– С каким шкафом?
– Ты знаешь. С твоим шкафом.
– А, не сразу сообразил. Я отдал его сыну Роуз, ему нужен для отцовских книг.
Для отцовских книг!
– Я собирался сделать из него оружейный сейф.
– Да уж, достойное применение. – И Джордж снова навис над старым «рео».
Для отцовских книг!
Какое-то время Фил стоял посреди комнаты, уставившись на каменные шарики, а после нагнулся и сунул их в карман. Удивительно, что мисс Нюня и их с собой не прихватила!
Мисс Нюней Фил прозвал Питера, когда рассказывал о нем ковбоям в бараке. Работники ранчо с воодушевлением приняли прозвище и тоже стали потешаться над мальчиком. Питер без конца бродил в одиночестве по склонам поросшего полынью холма, изучая его и готовясь с долгому-предолгому лету. Как над ним не посмеяться? Разве похож он на мальчишку с ранчо? Шепелявый, напомаженный до блеска. Глядя на него за завтраком, ковбои улыбались и подмигивали друг другу.
Фил знал: если у старой ивы отрезать ветку и воткнуть ее во влажную землю, можно вырастить новое дерево – ивы тут же пускают корни, тем и размножаются. Как-то с Джорджем по молодости они понатаскали бревен и построили на задворках ранчо хибарку, где укрывались от Стариков и прочего люда, втайне покуривали и все такое прочее. Хибарка была такой маленькой, что забираться туда приходилось едва ли не на карачках. Вокруг убежища они понатыкали ивовых веток. Здесь же братья купались: у изгиба реки был желоб, в недвижных водах которого превосходно отражались небеса. Обсохнув в лучах пробившегося сквозь ивовые заросли солнца, Фил с Джорджем забирались в свою лачужку, курили, жевали табак и зачитывались журналами, вида которых едва ли вынесло бы сердце Старой Леди – кое-что для тех, кто любит погорячее. Им было тогда лет двенадцать и четырнадцать, наверное. Уже через год Джордж охладел к их ивовому укрытию (как же быстро он терял ко всему интерес!), и с тех пор Фил один плавал здесь в реке и порой со странным воодушевлением наблюдал за отражением собственного голого тела.
За долгие годы посаженные братьями вокруг хибарки ивы разрослись. Сокрыв в листве вход в убежище, деревья решетками оплели окна и начали пробиваться отовсюду, сквозь пол и крышу. Очень скоро стало непросто различить, где здесь ивы, а где лачужка: подгнивая, бревна питали собой деревья, и те со временем становились все гуще и гуще. Никто на свете, кроме них с Джорджем – и однажды кое-кого еще – не знал о хибарке. Даже если подойти вплотную, в тенистой чаще непросто разглядеть то, что осталось от стен и крыши. Хибарка, как и каменные шарики в пыли, была последним осколком детства – тайным святилищем.
Ивняк и сам стал для Фила своего рода священной рощей, а желоб реки – местом очищения. Только здесь он мог обнажить и омыть свое тело. Любое человеческое присутствие оскорбляло чистоту его святыни. Добраться сюда, к счастью, было непросто: единственный путь к желобу пролегал через заросли настолько густые, что приходилось ползти на коленях. Во всем мире лишь в этой роще Фил мог чувствовать себя в полном одиночестве. Разве он требовал слишком многого? Даже теперь, став взрослым мужчиной, Фил обретал здесь единение с собой и возвращался из ивняка очищенным и обновленным; поступь его становилась легкой, а свист по-мальчишески веселым.
Представьте теперь возмущение Фила в то лето. Он стоял у реки, обнаженный, готовый погрузиться в желоб и омыть себя в его мирных водах, – как вдруг услышал шорох, не похожий ни на сороку, ни на кролика. Обернувшись, он увидел Мисс Нюню. Мальчик держался с изяществом оленя и смотрел такими же огромными оленьими глазами. Стоило Филу повернуться, и он, как истинный олень, рванул с места и бросился в укрытие рощицы. Мужчина едва успел наклониться, чтобы прикрыть рубашкой наготу. Он впился взглядом в то место, где только что был мальчик – на эту уродливую пустоту, зияющую рану. Вскоре шок сменился злостью, и над рекой разнесся отчаянный крик:
– Убирайся отсюда! Убирайся, сукин ты сын!
X
Когда последние индейцы были согнаны с земель и отправлены в резервацию, правительство перестало утруждать себя договорами. Земли хорошо продавались, и гнев белых избирателей стал теперь большей угрозой, чем сопротивление краснокожих. Те индейцы в расшатанных повозках и верхом на вислозадых старых пони, которых видел Джонни Гордон из окна своего старенького «форда», были последними, кто покинул долину. Направлялись они к пропеченным солнцем равнинам южного Айдахо, где выли ветра, земля трескалась от мороза, редкие деревья вырастали на засушливых кислых землях, и отдавала серой вода в обмельчавших колодцах.
Управляющий резервацией жил в аккуратно побеленном каркасном домике и в положенное время с добросовестной важностью поднимал и опускал американский флаг. В этом деле ему помогали двое чистеньких ясноглазых ребятишек, которые, на радость отцу, зорко следили, чтобы флаг не волочился по земле и не срывался во время шторма.
Плохим человеком управляющий не был, однако порой, желая выслужиться перед проверяющими из Министерства внутренних дел, он считал нелишним ужесточить порядки резервации.
Продажа и употребление спиртного запрещены. Во всем мире известно, что индейцы не способны пить так же, как белые.
Покидать резервацию без разрешения запрещено. Нечего бродить и мозолить глаза белым поселенцам. Разрешение выдавалось лишь по сугубо уважительным причинам, однако вопрос и без того поднимался редко, ведь пойти индейцам было не к кому и некуда.
Огнестрельное оружие запрещено. Оно здесь без надобности, ведь мясо в резервации выдавалось в государственной лавке.
Несмотря на запрет, у Эдварда Наппо имелось оружие – винтовка двадцать второго калибра, доставшаяся ему от отца. Единственная из принадлежавших ему вещей, которая по обычаю не была сожжена после смерти. Винтовка хранилась в углу коровника, и служила не столько оружием, сколько маленьким воспоминанием об отце – вожде племени.
Не окажись он в резервации, Эдвард Наппо сам должен был стать вождем и порой, предавшись мечтам, вождем он себя и считал. Индеец передал сыну мечты о землях, которые он знал ребенком, а мальчик никогда не видел, покуда мать его, Дженни, понесла дитя в повозке по дороге на юг. Из оленьих шкур, что оставляли в лавке белые охотники, эта мудрая женщина делала перчатки и мокасины, и, бывало, когда Эдвард начинал рассказывать мальчику свои истории, она поднималась и уходила в амбар, где семья держала лошадь и корову. «Что ему проку от них? – возмущалась женщина. – Одно расстройство». Но Эдвард знал, что истории нужны мальчику, как пища для снов и размышлений, и иногда Дженни сама оставалась послушать, а не уходила в коровник.
Он рассказывал сыну ту правду, что когда-то передал ему отец: что гром – это топот буйвола, бегущего по небу, а молния – блеск его глаз.
– Буйвола?
– Сам ты не помнишь, – пояснял отец, – но твой дед помнил об этом. Он знал, и теперь помню и я.
– Я помню, – выпучив глаза, бормотал мальчик, ведь порой, чтобы помнить, не нужно знать.
– Ну и глупые россказни, – ворчала Дженни.
– Зато как крепко он спит после них, – заметил Эдвард Наппо.
– Спит… – прошептала его жена, – спит и грезит.
Когда мальчику стукнуло двенадцать, стояла долгая и суровая зима. Бураны гнали с севера клубы колкого, сухого снега, а столбики термометров опускались порой до сорока градусов. Несколько старых индейцев, что еще осенью были полны сил, умерли. Ночи искрились погребальными кострами и шумели голосами женщин, оплакивавших покойников. Крытую толем лачугу заносило снегом.
Тогда же, к несчастью, заболела корова. Чтобы согреть животное, Дженни сладила для него накидку из старого покрывала, а Эдвард с мальчиком разводили костер в углу амбара. Щуря глаза от дыма, который с трудом выходил сквозь отверстие в крыше, они ждали, надеялись и молились. А Эдвард меж тем рассказывал истории о северных краях, летних землях, о полях лиловых люпинов, что волнами ходят под порывами ветра, о полночных криках зуйков и сизых грозовых тучах высоко над горами, которые тяжелой медвежьей походкой ползут по небу.
– Эти края принадлежали когда-то индейцам, а твой дед был их вождем.
Мальчик потер волшебное кольцо из подковного гвоздя, которое подарил ему отец.
– Мы могли бы сбежать отсюда.
Эдвард Наппо улыбнулся, представив, что скажет на это его благоразумная жена: «Далеко вы убежите с больной коровой».
– Это земля… больше не наша.
– Мы просто посмотрим. Они не причинят зла сыну вождя.
Присев у костра, индеец подбросил в огонь еще одно полено.
– Думаешь, не причинят? – обернулся он к сыну.
Ненадолго поднявшись, Эдвард снова склонился к костру, бросив огромную тень на стену амбара.
– Давай так, если корова выживет…
И она выжила.
– Безумие, – отрезала Дженни. – Нет больше тех земель.
– Но мальчик хотя бы увидит края, где был вождем его дед, увидит его могилу.
Дженни вернулась к делу. Движением сильных рук она мяла оленьи шкуры, размягчая кожу для перчаток и мокасинов. Глаза ее болели от едкого дыма и кропотливой работы над вышивкой, и очки в жестяной оправе, которые женщина раздобыла в лавке, не слишком спасали положения. Разве что совсем немного.
– Ты чокнутый. И мальчик тоже чокнутый.
Когда наступило лето, Эдвард напомнил жене об обещании, данном мальчику, и Дженни собрала им в дорогу припасы – бобовые консервы, аргентинскую солонину и жесткие галеты, чтобы подбирать излишки сока. Как сын вождя Эдвард Наппо не считал нужным посвящать в свои планы управляющего резервацией, да и в любом случае это сулило лишь неприятности. Так, одним ранним утром, еще до рассвета, они отправились в путь. Свечой в небо взмыл сокол, подняла истошный вой тощая собака.