– Фил, – заговорила Роуз с приветливой благодушной улыбкой, – за что ты так меня невзлюбил?
Повисла тишина. Как будто ища помощи, девушка уставилась на циферблат – через пару минут часы начнут бить, – затем снова на Фила, и холодный взгляд рептилии устремился прямо на нее.
– Ответь мне, Фил.
Приготовившись к новой тишине, Роуз не сразу услышала ответ.
– За то, что ты жалкая дешевая интриганка, которая повадилась таскать выпивку у Джорджа, – сказал он и снова уткнулся в журнал.
Девушка растерянно коснулась волос и, держась изо всех сил, покинула гостиную. Стоило Роуз запереть на замок дверь в розовую спальню, как плечи ее поникли. Хватаясь за мебель, она добрела до кровати и, силясь заглушить гремевшие в голове слова, рухнула лицом вниз. Дрожа от холода, хотя на дворе стояло лето, она лежала без слез, бездумно впитывая звуки, наполнявшие ранчо. Звон щеколды на двери барака, хлопки выстрелов – рабочие развлекались стрельбой по сорокам, слетевшимся в загон для убоя, – и крики, сопровождавшие меткие удары и промахи. Пусть и на время, но эти звуки перебивали голос Фила у нее в голове, его бессердечное спокойствие, леденящий взгляд, его жестокое «повадилась таскать» и презрительное «дешевая интриганка». И наконец – ее собственную натянутую улыбку в знак готовности защитить сына. Разлад между намерениями и возможностями доводил Роуз до отчаяния, а от одиночества разбивалось сердце.
За дверью послышались уверенные шаги Фила. Недавняя защитница индейцев и былая оформительница цветов зажала рот кулаком.
Тем временем Питер, сцепив тонкие руки в замок, стоял у мансардного окна, откуда открывался вид на поросший полынью холм. Подойдя к зеркалу, висевшему над шкафом с отцовскими книгами, мальчик старательно расчесал волосы и, продолжая разглядывать свое отражение, принялся елозить пальцем по зубьям гребешка. На губах его застыло единственное слово: «Фил».
XII
Если заботой Джорджа было сидеть во главе стола, вести переговоры с покупателями, поддерживать на ходу старый «рео», хранить книги и отвечать на письма и телефонные звонки, то Фил отвечал за заготовку сена, следил за оборудованием и починкой целого арсенала машин. Восемь сенокосилок – четыре «джон-дира» и четыре «маккормик-диринга», – шесть волокуш, столько же поперечных грабель и два сеноподъемных крана; два оснащенных полозьями домика для столовой и полевой кухни, переезжавших от лагеря к лагерю, а также двенадцать больших холщовых палаток, каждый раз тщательно осмотренных на предмет дыр и порезов. Старший брат решал, как подвести воду для орошения в начале лета, контролировал рост растений и наконец назначал время сенокоса. В идеале – сразу после Четвертого июля, «Славного четвертого», как называл его Фил.
Четвертое июля было последним днем, когда странствующие рабочие, толпившиеся у бильярдных Херндона, могли наняться в косцы на одно из разбросанных вокруг города ранчо. Последний шанс.
Выдержать девяносто дней сенокоса им помогали воспоминания об увешанных флагами улицах и блеске гудящих труб херндонского оркестра на душистой лужайке за железнодорожной станцией, о родео на площадях, хот-догах и фейерверках, а если повезет, об изрядном количестве выпивки и тихих вздохах местных девиц. Буйных и больных рабочих, зараженных идеями уоббли, разумеется, преследовали по закону. Их арестовывали как бродяг и упекали в грязные камеры за зданием суда, где ночь-другую они пели, стенали и дрались друг с другом. До владений Бёрбанков косцы ехали на попутках или же, добравшись до Бича на товарном поезде, шли пешком. Так что на ранчо изнуренные недавними гуляниями рабочие прибывали тихими и смиренными. С дрожащими руками, глазами, налитыми кровью, – полные желания немедленно приступить к работе.
– Здорóво, парни, – приветствовал Фил собравшихся перед домом.
– Здорóво, Фил, – отвечали они, и, тронутый их преданностью, хозяин ранчо принимался пожимать рабочим руки.
Верность значила для Фила очень многое, и от прилива чувств в такие минуты к горлу подкатывал ком. Он хорошо обращался со своими людьми, а те отплачивали ему хорошей работой и считали за своего.
– Вот и еще один год прошел, – с гордостью произносил хозяин ранчо: отрадно было знать, что в мире есть хоть что-то постоянное.
Все вместе они отправлялись в амбар за домом, где лаем и рычанием их встречали собаки, чья память так коротка.
– Цыц, шавки, – смеялся Фил и бросал в их сторону камень.
Вжух! – собаки прятались, из-под амбара глухо доносился упрямый лай.
Работники стелили себе прямо на сене и принимались ждать, пока все соберутся, чтобы вместе с машинами, лошадьми и палатками отправиться в поля.
Фил отнюдь не был снобом и всегда отдавал должное тому, кто действительно того заслуживал, а потому легко завоевывал доверие тех, кто в жизни редко кому открывался. Из года в год на ранчо к Бёрбанкам приезжал один седовласый старик приятной наружности, работник цирка. Повадками он смахивал на мальчика, но в глазах его застыла боль пережитых трагедий, о которых старик поведал как-то Филу. Несмотря на привлекательный вид, в цирке он занимал едва ли не самую низшую должность – убирал навоз за лошадьми и слонами. В былые времена, не отягощая себя муками совести, он соблазнил немало юных девушек. Последняя из них, родившая ему дочь, умерла.
Внезапная смерть привела мужчину в чувство, и с тех пор он стал жить, подчиняясь нормам суровой морали, поколебать которую могла лишь минутная слабость. Старик выучился на кучера и ездил с тех пор из города в город, возя за собой алую клетку со львами. В надежде стать хорошим отцом и справиться с грядущими искушениями он приобрел Библию и бесконечно читал ее при свете лампы.
И вот его прелестная златовласая девочка – такая хорошенькая, что акробаты перед выступлением прикасались к ней на удачу – сама поднялась на цирковую трапецию, а в двенадцать лет (такая же златовласая!) обрела титул самой юной воздушной гимнастки в мире! Старик до сих пор носил в бумажнике брошюрку, с которой и началась его дружба с Филом – потрепанную от времени, но аккуратно расправленную, чтобы не рвалась на сгибах. Того, кто чистил клетки в цирке, судьба награждает детьми, которыми можно гордиться!
Впрочем, та же судьба наказывает гордецов и разбивает их надежды. Однажды на глазах у тысяч зрителей дитя сорвалось с высокой веревки, и девочку, всю покалеченную, унесли в гримерную. Вот что за горе видел Фил в глазах мужчины, вот что заставило старика оставить цирк и скитаться, перебираясь с одной временной работы на другую. С тех пор тот ни разу не жаловался на судьбу, и Фил уважал его за смелость и упрямую преданность изорванной Библии, что не помогла в роковую минуту. Ночами старик сидел при свете фонаря, бросая громадную тень на стенку палатки, и качал головой в такт словам Господа. Филу было жаль бывшего циркача: он и сам знал, что такое горе.
Придерживаясь самых строгих моральных принципов, Фил редко осуждал тех, кто пошел по иному пути. Среди работников, коих не без гордости называл он своими друзьями, был один бывший заключенный. Тому ни в чем не пришлось признаваться: все, что требовалось знать, и так уловил проницательный ум владельца ранчо: по глазам, горькому смеху, по тому, как быстро сгорела на солнце его кожа – свидетельство долгих лет, проведенных во тьме. Старик-циркач носил с собой Библию, кто-то другой не расставался с револьвером, а бывший узник держал при себе маленькую книжечку «Сонетов» Шекспира в кожаном переплете. Фил не задавал вопросов. Не спрашивал о ножевом шраме – нам не дано узнать, что двигало людьми и почему они поступили так или иначе. Единственное, что имело значение и чем Фил действительно восхищался, – достоинство бывшего арестанта и отрешенная готовность принять неизбежный исход жизни – смерть в захудалом приюте для бездомных на краю Херндона, где никто, кроме разве что такого же одинокого бродяги, в лучшем случае не заметит его кончины.
Мужчина, звали его Джо, обучился в тюрьме одному примечательному ремеслу – плетению из конского волоса – и достиг в нем выдающегося мастерства. На первый взгляд простое, искусство это требует невероятного сосредоточения, обрести которое возможно разве что в состоянии глубочайшего отчаяния. И вот этот мужчина, то ли слишком молодой для своих сорока, то ли чересчур старый для тридцати, носил в сигарной коробке несколько цепочек для карманных часов, толщиной не больше карандаша. Каждое звено в них было свито из черных и белых волос – под сотню ярдов конского волоса ради одной цепочки. Воистину, нет ничего невозможного для человека с бесконечным запасом времени.
Тянулись долгие летние вечера. Солнце повисало над рыжими от дымки лесных пожаров горами и вдруг опускалось, разметав по небу кроваво-красные вымпелы. Стоило исчезнуть солнцу, как над холмами воцарялась полная тишина, внеземное безмолвие, столь милое сердцу Фила. Понемногу – как ночные существа во тьме – ее наполняли едва уловимые звуки: шепот ивовых листьев, скрежет сплетающихся ветвей, журчанье воды, ласкающей гладкие камни, и неторопливые дружеские беседы, доносившиеся сквозь холстину палаток. Закат приносил с собой холод; вставал туман, напитанный запахом свежескошенного сена, и призраком окутывал реку.
Немного отдохнув после ужина, рыгая и потягиваясь, восемь мужчин вылезли из палаток и двинулись к привязи, у которой были оставлены сенокосилки. Устройством эти машины чрезвычайно просты: два колеса, как у колесницы, да прикрепленное к оси сиденье. Тяжелые, но маневренные, запряженные полудикими лошадьми, они могли бы служить прекрасным транспортным средством, – но только до тех пор, пока поднято их режущее полотно. Стоит опустить семифутовый брус, как ножи, прочесывая землю, заскользят о противорежущие пластины – и тогда не найти машины страшнее. На вид они безобидные, но на деле очень опасные. Года еще не прошло, как в долине один мужчина свалился с сиденья прямо под нож косилки: лежал весь в крови, вопил от ужаса… а ведь ему еще повезло – то ли ступней отделался, то ли рукой. К водителям косилок относились с особым почтением и платили больше других, ведь они подвергали свою жизнь опасности, управляли полудикими лошадьми, а после работы, пока другие отдыхают, отправлялись к заточному станку и, оседлав его, словно велосипед, затачивали острые зубья косилки. К мнению этих работников всегда прислушивались, они жили в лучших палатках, первыми брали мясо из общей тарелки и могли претендовать на самые сочные стейки.